Том 6. ч 4

20. КРЕЙЦЕР

Сентябрь начался блестяще. В юношеский день - первое сентября - Ваня
первый раз стал в строй колонистов. В парадных костюмах, сверкая
вензелями, белыми воротниками и тюбетейками, выстроились колонисты в одну
линию, а справа поместился оркестр. Ваня знал, что по строю он считается
в шестом взводе, в котором были все малыши. Взводныйь командир шестого
взвода, белокурый, тоненький Семен Касаткин, которого Ваня иногда видел на
поверке в повязке ДЧСК и привык считать обыкновенным колонистом, оказался
вдруг совсем необыкновенным. Когда проиграли сигнал, называвшийся "по
взводам", и когда все сбежались к широкой площадке против цветника, у
этого Семена Касаткина откуда-то взялись и строгий взгляд, и громкий
голос, и боевая осанка. Он стал лицом к своеум взводу и сказал с уверенной
силой:
- Довольно языками болтать! Гайдовский!
И стало тихо, и все смотрели на командира внимательными глазами,
смотрел и Гайдовский.
- Равняйтесь!
Ваня уже знал, что после сигнала "по взводам" только власть дежурного
бригадира состается в силе, все остальное исчезает, нет ни бригадиров, ни
совета бригадиров, а есть строй, т. е. шесть взводов и седьмой музвзвод, а
во главе их командиры, которых никто не выбирает, а назначает Захаров. И с
этими командирами разговоры коротки - нужно слушать команду, и все.
Ваня стоял третьим с правого фланга, таким он пришелся по своему росту
в шестом взводе. Равняясь и посматривая на строго командира, Ваня видел,
как вышел Захаров в такой же колонистской форме, с вензелем, только не в
тюбетейке, а в фуражке. Он стал, прямой и строгий, перед фронтом, медленно
провел глазами от оркестра до последнего пацана на левом фланге шестого
взвода, и фронт замер в ожидании. Голосом непривычно резким, повелительным
Захаров подал команду:
- Отряд!.. Под знамя... Смирно!
Он обернулся спиной к фронту, замер впереди него с поднятой рукой. И
все колонисты вдруг выпрямились и взбросили вверх руки. В оркестре
взорвалось что-то новое, торжественное и очень знакомое. Ваня не успел
сообразить, что это такое играют. Он тоже держал руку у лба и смотрел
туда, куда смотрели все. Из главных дверей, маршируя в такт музыке, вышла
группа. Впереди с поднятой в салюте рукой дежурный бригадир Лида Таликова,
за нею в ряд трое: Владимир Колос, первый колонист, несет знамя, а по
сторонам два колониста с винтовками на ремнях. Знамя колонии им. Первого
мая Ваня видел первый раз, но кое-что о нем знал. Знаменщик Колос и его
два ассистента не входили ни в одну из бригад колонии, а составляли
особую "знаменную бригаду"&57, которая жила в отдельной комнате. Это была
единственная комната в колонии, которая всегда запиралась на ключ, если из
нее все уходили. В этой комнате знамя стояло на маленьком поссте у
затянутой бархатом стены, а над ним был сделан такой же бархатный
балдахин.
Колос нес знамя с изумительной легкостью, как будто оно ничего не
весило. Золотая верхушка знамени почти не вздрагивала над головой
знаменщика, тяжелая, нарядная, украшенная золотом волна алого бархата
падала прямо на плечо Колоса.
Знаменная бригада прошла по всему торжественному, застывшему в салюте
фронту и замерла на правом фланге. В наступившей тишине Захаров сказал:
- Колонисты Шарий, Кравчук, Новак, - пять шагов вперед!
Вот когда наступил момент возмездия за сверхурочную работу на шишках!
Серьезный Виктор Торский вышел вперед с листом бумаги и прочитал, что
такому и такому за нарушение дисциплины колонии обьявляется выговор.
Филька стоял как раз впереди Вани, и Ваня видел, как пламенели его уши.
Церемония кончилась, Захаров приказал провинившимся идти на места, Филька
стал в строй и устремил глаза куда-то, вероятно, в те места, где
находилась в его воображении справедливость.
Но Захаров уже подал какую-то новую очень сложную команду, и вдруг
ударил марш, и что-то произошло с фронтом. В нескольких местах фронт
переломился, Ваня опомнился только тогда, когда колонна по восьми в ряд
уже маршировала по дороге. Ваня сообразил, что он идет в первом ряду
своего взвода. Перед ним одинокий командир Семен Касаткин, а
дальше - море золотых тюбетеек и далеко-далеко - золотая верхушка знамени.
Касаткин, не изменяя шага, оглянулся и сказал сердито:
- Гальченко, ногу!
Пока дошли до первых домиков Хорошиловки, Ваня совершенно освоился в
строю. Он очень легко управлялся с "ногой" и еще легче держал равнение в
длинном ряду. Все это было не только легко, но и увлекательно. На
тротуарах Хорошиловки собирались люди и любовались колонистами. А когда
вышли на главную улицу города, оркестр зазвучал громче и веселее. Колонна
проходила между густыми толпами публики, и теперь только Ваня понял, до
чего красив строй первомайцев. А потом они вошли в нарядную линию
демонстрации, встретили полк Красной Армии и отсалютовали ему, прошли мимо
девушек в голубых костюмах, мимо физкультурников с голыми руками, мимо
большой колонны разноцветных, оживленных школьников. На колонистов все
смотрели с радостью, приветствовали их, улыбались, удивлялись богатому
оркестру, а женщинам больше всего нравился шестой взвод, самый молодой и
самый серьезный&58.
Вечером на общее собрание приехал Крейцер. Он редко приезжал в колонию.
У него широкое бритое лицо, улыбающиеся глаза и рассыпающаяся на лбу
прическа. Крейцера колонисты любили. То, что он председатель облисполкома,
имело большое значение, но имело значение и то, что Крейцер ничуть не
задавался, разговаривал простым голосом и смеялся всегда охотно, если было
действительно смешно. И сегодня он пришел на собрание, когда его никто не
ожидал. Колонисты только на одну секунду, пока отдавали салют,
посерьезнели, а потом заулыбались, заулыбался и Крейцер:
- У вас весело, товарищи!
- А что ж... Весело!
Он широкими шагами направился к трибуне, но не дошел, хитро прищурился,
остановился на той самой середине, которая многим уже причинила столько
неприятностей:
- А вы, знаете, что? Я приехал вас похвалить. У вас дела пошли,
говорят.
Ему ответили с разных концов "тихого" клуба:
- Дела идут! А вы подробно скажите!
- Могу и подробнее. Вас со сметы сняли. Вы знаете, что это значит? Это
значит, что вы живете теперь не на казенный счет, а на свой собственный -
сами на себя зарабатываете. По-моему, это здорово.
Колонисты ответили аплодисментами.
- Поздравляю вас, поздравляю. Только этого мало!
- Мало!
- Мало! Надо идти дальше! Правда?
- Правда!
- Производство у вас плохое, сараи.
Одинокий голос подтвердил:
- Стадион!
- Вот именно, стадион, - радостно согласился Крейцер и сейчас же нашел
глазами Соломона Давидовича, - слышите, слышите, Соломон Давидович?
- Я уже давно слышу.
- Вот... и станки...
- Не станки, а козы!
- Козы! Правильно!
Он уселся между пацанами на ступеньках помоста и вдруг посмотрел на
собрание серьезно:
- А знаете что? Давайте мы настоящий завод сделаем. А?
- Как же это? - спросил Торский.
Крейцер надул губы:
- Смотри ты, не понимает, как же! Построим, станки купим!
- А пети-мети?
- А у вас есть пети-мети - триста тысяч! Есть?
- Мало!
- Мало! Нужно... нужно... миллион нужно! Маловато... это верно.
Филька крикнул:
- А вы нам одолжите...
- Вам? Одолжить? Невыгодно, понимаете, вам нужно одолжить семьсот
тысяч, а у вас своих только триста! А знаете что? Ребята! Стойте.
Он по-молодому вскочил на ноги:
- Дело есть! Факт! Есть дело! Слушайте! Я вам дам четыреста тысяч, а вы
сами заработайте триста. Соломон Давидович, сколько нужно времени, чтобы у
вас еще триста тысяч прибавилось?
Соломон Давидович выдвинулся вперед, пошевелил пальцами, пожевал
губами:
- С такими колонистами, как у нас, - очень хорошие люди, я вам прямо
скажу, - нужно не так много - один год!
- Всего?
- Один год, а может, и меньше.
Крейцер глянул на сдержанно улыбающегося Захарова:
- Алексей Степанович, давайте!
Захаров откровенно зачесал в затылке:
- Давно об этом думаем. Только за год не заработаем: оборудование у
нас, нечего скрывать, дохлое, еле держится.
Соломон Давидович, кряхтя, поднялся со стула:
- Оно, разумеется, держится на ладане, как говорится, но, я думаю,
как-нибудь протянем.
- Вот я скажу, вот я скажу.
Это вытягивал вперед руку Санчо Зорин.
- Вот я скажу: что мы заработаем триста тысяч за год, это, считайте,
как дома. И все ребята скажут так.
- Заработаем, - подтвердили с дивана.
- А если вы нам поможете, - будет новый завод. Только какой завод, вот
вопрос. Но это отдельно. А только я предлагаю так: если мы так заработаем,
да еще вы нам поможете, так это через год будет, а потом еще строиться
целый год, значит, два года пройдет, - жалко. Теперь смотрите, везде
пятилетку делают за три года, а то и за два с половиной, а нам чего ж?
Правда? А я предлагаю: давайте прямо сейчас начинать, сколько там у нас
есть денег, начинать же можно, а чего они будут лежать. А вы тоже...
знаете... как бы это сказать...
- Тоже сейчас дать?
- Ну не сейчас... а вообще!
Санчо так умильно посмотрел на Крейцера, что никто не мог уже
удержаться от смеха, да и другие смотрели на Крейцера умильно, и он
закричал Захарову, показывая пальцем:
- Смотрят, смотрят как! Ах, чтоб вас!.. Есть! Есть, пацаны! Сегодня даю
четыреста тысяч!
Захаров вскочил, размахнулся рукой, что-то крикнул. Крейцер принял его
рукопожатие с таким же молодым восторгом, кругом кричали, смеялись, все
сорвались с дивана. Торский закричал:
- К порядку, товарищи!
Но Крейцер безнадежно махнул рукой:
- Какой там порядок. Завод строим, Витька!
Но Витька и сам понимал, что сегодня можно и не заботиться о слишком
образцовом порядке.


21. МЕХАНИЧЕСКИЕ СЛЕЗЫ

Новый завод, о котором пока мало можно было сказать, вскружил голову всей
колонии...
Во время обеда в столовую влетел Виктор Торский.
Секретарь совета бригадиров, член бюро комсомольской организации, он
обладал очень солидным характером, но тут он вбежал, взлохмаченный,
возбужденный, и заорал, воздевая руки:
- Ребята! Такая новость! И сказать не могу!
Он действительно задыхался, и было видно, что говорить ему трудно.
Все вскочили с мест, все поняли: произошло что-то совершенно особенное
- сам Витя Торский кричит, себя не помня.
- Что такое? Да говори! Витька!
- Крейцер... подарил нам... полуторку... новую полуторку! Автомобиль!
- Врешь!
- Да уже пришла! Во дворе! И шофер есть!
Витя Торский еще раз махнул рукой и выбежал. Все бросились в дверь, на
столах остались тарелки с супом, по ступеням загремели ноги; те, кто не
успел к двери, кинулись в радостной панике к окнам.
На хозяйственном дворе, действительно, стояла новая полуторка.
Колонисты облепили ее со всех сторон, часть четвертой бригады полезла в
ящик. Гонтарь, человек богатырского здоровья, и тот держался за сердце. У
кабинки стоял черномазый тоненький человек и застенчиво смотрел темным
глазом на колонистов. Зырянский закричал на него:
- Ты механик?
- Шофер.
- Фамилия?
- Воробьев.
- Имя?
- Имя? Петр.
- Ребята! Шофера Петра Воробьева... кача-ать!!!
Это было замечательно приудмано. На Воробьева прыгнули и сверху, из
ящика, и снизу, с земли. Заверещали что-то, похожее на ура. Воробьев успел
испуганно трепыхнуться, успел побледнеть, но не успел даже рта открыть.
Через мгновение его худые ноги в широких сапогах замелькали над толпой.
Когда поставили его на землю, он даже не поправил костюм, а оглянулся
удивленно и спросил:
- Что вы за народ?
Гонтарь ответил ему с наивысшей экспрессией, приседая почему-то и
рассекая ладонью воздух:
- Мы, понимаешь, ты, товарищ Воробьев, народ советский, настоящий
народ... наш... и ты будь покоен!
Члены четвертой бригады и вместе с ними Ваня Гальченко не придавали
большого значения переговорам и выражениям чувств. Осмотрев ящик, они
полезли к мотору, установили систему, марку, чуть поспорили о других
системах, но единогласно заключили, что машина новая, что в сравнении с
ней все станковое богатство Соломона Давидовича, в том числе и токарные
самарские станки, никуда не годится.
Идеальный новый завод и реальная новая полуторка сильно понизил их
уважение к токарным станкам. Недавний их восторг по поводу приобщения к
великой работе металлистов повернулся по-новому. Даже Ваня Гальченко,
человек весьма сдержанный и далеко не капризный, недавно пришел в кабинет
Захарова в рабочее время. Он старался говорить по-деловому, удерживать
слезы - и все-таки плакал.
- Смотрите, Алексей Степанович! Что эе это такое?.. Шкив испорчен... Я
говорил, говорил...
- Чего ты волнуешься? Шкив нужно исправить.
- Не исправляют. А он говорит: работай! Так нельзя работать.
- Идем.
Переполненный горем, Ваня прошел через двор за Захаровым. Ваня уже не
плакал. Войдя в механический цех, он обогнал Алексея Степановича и
подбежал к своему станку.
- Вот, смотрите.
Ваня вскочил на подставку и пустил станок. Потом отвел вправо приводную
ручку шкива - деревянную палку, свисающую с потолка. Станок остановился.
- Я смотрю, но ничего не вижу.
Вдруг станок завертелся, зашипел, застонал, как все станки в
механическом цехе. Захаров поднял голову: палка уже опустилась,
передвинулась влево - шкив включен.
Захаров засмеялся, глядя на Ваню:
- Да, брат...
- Как же я могу работать? Остановишь, станешь вставлять масленку в
патрон, а он взял и пошел. Руку может оторвать...
За спиной Захарова уже стоял Соломон Давидович. Захаров сказал:
- Соломон Давидович! Это уже... выше меры...
- Ну, что такое? Я же сделал тебе приспособление!
Ваня полез под станок и достал оттуда кусок ржавой проволоки:
- Разве это такое приспособление?
На концах проволоки две петли. Ваня одну надел на приводную палку, а
другую зацепил за угол станины. Станок остановился. Ваня снял петлю со
станины, станок снова завертелся, но петля висела перед самыми глазами.
Сзади голос Поршнева сказал:
- Последнее слово техники!
Соломон Давидович оглянулся агрессивно на голос, но Поршнев добродушно
улыбается, его глаза под густыми черными бровями смотрят на Соломона
Давидовича с теплой лаской, и он говорит:
- Это, честное слово, не годится, Соломон Давидович.
- Почему не годится? Это не последнее слово техники, но работать можно.
- Работать? Ему станок нужно останавливать раз пять в минуту, когда же
ему привязывать, отвязывать... А тут петля болтается, лезет в суппорт.
Соломон Давидович мог сказать только одно:
- Конечно! Если поставить английские станки...
Откуда-то крикнули:
- А это какие?
С другого конца ответили:
- Это не станки. Это называется коза!
Захаров грустно покачал головой:
- Все-таки... Соломон Давидович! Это производит впечатление...
отвратительное.
- Да что за вопрос! Сделаем капитальный ремонт!
Захаров круто повернулся и вышел. Соломон Давидович посмотрел на Ваню с
укоризной:
- Тебе нужно ходить жаловаться. Как будто Волончук не может сделать
ремонт.
Но из-под руки Соломона Давидовича уже показалась смуглая физиономия
Фильки:
- Когда же будет капитальный ремонт?
- Нельзя же всем капитальный ремонт! По-вашему, капитальный ремонт -
это пустяк какой-нибудь? Капитальный ремонт - это капитальный ремонт.
- А если нужно!
- Тебе нужно точить масленку. Что же ты пристал с капитальным ремонтом?
Волончук возьмет гаеечку и навинтит.
- Как, гаечку? Здесь все шатается, суппорт испорчен!
- Ты не один в цехе. Волончук поставит гаеечку, и он будет работать.
Действительно, через пять минут Волончук приведен был в действие. Он
приблизился к Фильке с деревянным ящиком в руках, а в этом ящике всегда
много чудесных лекарств для всех станков. Филька удовлетворенно вздохнул.
Но Соломон Давидович недолго наслаждался благополучием. Уже через минуту
он налетел на Бориса Яновского:
- Стоишь?
Борис Яновский не отвечает, обиженно отворачивается. Есть такие вещи,
которые могут вывести из терпения даже Соломона Давидовича. Он гневно
кричит Волончуку:
- Это безобразие, товарищ Волончук! Чего вы там возитесь с какой-то
гайкой? Разве вы не видите, что у Яновского шкив не работает? По-вашему,
шкив будет стоять, Яновский будет стоять, а я вам буду платить жалованье?
Продолжая рыться в своем чудесном ящике, Волончук отвечает хмуро:
- Этот шкив давно нужно выбросить.
- Как это выбросить! Выбросить такой шкив? Какие вы богатые все, черт
бы вас побрал! Этот шкив будет работать еще десять лет, к вашему сведению!
Полезьте сейчас же и поставьте шпоночку!
- Да он все равно болтает.
- Это вы болтаете! Сию же минуту поставьте шпоночку!
Волончук задирает голову, чешет за ухом, не спеша приставляет лестницу
и лезет к шкиву:
- Вчера уже ставили...
- То было вчера, а то сегодня. Вы вчера получали ваше жалованье и
сегодня получаете.
Соломон Давидович тоже задирает голову. Но его дергает за рукав Филька:
- Так как же?
- Я же сказал: тебе поставят гаеечку.
- Так он туда полез...
- Подождешь...
И вдруг из самого дальнего угла отчаянный крик Садовничего:
- Опять пас лопнул! Черт его знает, не могут пригласить мастера!
И Соломон Давидович, по-прежнему мудрый и знающий, по-прежнему
энергичный, уже стоит возле Садовничего.
- Был же шорник. Я говорил - исправить все пасы. Где вы тогда были?
- Он зашивал, а сегодня в другом месте порвалось. Надо иметь
постоянного шорника!
- Очень нужно! Шорники вам нужны, а на завтра вам смазчик понадобится,
а потом подавай убиральницу.
Садовничий швыряет на подоконник ключ и отходит.
- Куда же ты пошел?
- А что мне делать? Буду ждать шорника.
- Это такое трудное дело сшить пас? Ты сам не можешь?
Все-таки развеселил Соломон Давидович механический цех. И Садовничий
смеялся:
- Соломон Давидович! Это же пас. Это же не ботинок!
Садовничий имел право так сказать, потому что он когда-то работал у
сапожника.


22. СЛОВО

Какой будет завод, не знал даже Захаров. Но все знали, что нужно
за год заработать триста тысяч "чистеньких". А это было не так легко
сделать, потому что колонию "сняли со сметы", приходилось все расходы
покрывать из заработков производства Соломона Давидовича. Неожиданно для
себя самого Соломон Давидович сделался единственным источником,
который мог дать деньги. Раньше других пострадал от этого Колька-доктор,
которому так и не удалось приобрести синий свет. Потом девочки пятой и
одиннадцатой бригад, давно запроектировавшие новые шерстяные юбки, вдруг
поняли, что шерстяных юбок не будет. В библиотеке сотни книг связали в
пачки, приготовив для переплета, а потом взяли и эти пачки развязали. Петр
Васильевич Маленький просил на гребной автомобиль сто рублей, Захаров
сказал:
- Подождем с гребным автомобилем.
На общем собрании Захаров обьяснил коротко:
- Товарищи! Надо подтянуть животы, приготовьтесь.
Все были согласны подтянуть животы, и ни у кого это не вызывало
возражений. Даже в спальнях о подтягивании животов говорили мало. В
четвертой бригаде преимущественное внимание уделяли делам механического
цеха. Теперь унужно было зарабатывать триста тысяч, а станки плохие - вот
основная тема, которую деятельно разбирали в четвертой бригаде. И в других
бригадах страшно беспокоились: на чем, собственно говоря, можно заработать
триста тысяч? Выходило так, что не на чем заработать, а между тем
оказалось, что уже на другой день после приезда Крейцера выпуск масленок
увеличился в полтора раза. Как это произошло, не понял и Соломон
Давидович. Он несколько раз проверил цифры, выходило правильно: в полтора
раза. Даже Захарову он не сообщил о своем открытии, подождал еще день,
выпуск все подымался и подымался. Но подымался и крик в цехе против всяких
неполадок, а потом не стало хватать литья. Ясно было, что нужно увеличить
число опок. На общем собрании об этом говорили несколько раз во все более
повышенных тонах; наконец разразился и скандал. Зырянский начал как будто
спокойно:
- А теперь с опоками. Опоки старые, дырявые, и не хватает их. Тысячу
раз, тысячу раз обещал Соломон Давидович: завтра, через неделю, через две
недели. А посмотрите, что утром делается? Токари не успели кончить
завтрак, а некоторые даже и не завтракают, а бегом в литейную. Каждый
захватывает себе масленки, а кто придет позже, тому ничего не остается,
жди утренней отливки, жди, пока остынет. Какая это техника?
И вот еще новость: Зорин, вовсе и не металлист, а деревообделочник,
тоже взял слово:
- Соломону Давидовичу жалко истратить на опоки тысячу рублей.
- А если план трещит, так что?
Соломон Давидович потерял терпение:
- Дай же слово! Что это такое, в самом деле! С опоками этими, что я сам
не понимаю, что ли? Опоки будут скоро. Сделаем.
С места крикнули:
- Когда? Срок.
- Через две недели.
Зырянский хитро прищурился:
- Значит, будут к пятнадцатому октября?
- Я говорю: через две недели, значит, будут к первому октября.
- Значит, к пятнадцатому октябрю обязательно?
- Да, к первому октября обязательно.
В зале начали улыбаться. Тогда Соломон Давидович стал в позу, протянул
вперед руку:
- К первому октября, ручаюсь моим словом!
В зале вдруг прокатился смех, даже Захаров улыбнулся.
Соломон Давидович покраснел, надулся, он уже стоит на середине зала:
- Вы меня оскорбляете! Вы имеет право оскорблять меня, старика? Вы!
Мальчишки!
Стало тихо, неловко. Что будет дальше? Но Зырянский тоже придвинулся к
середине и, повернув к Соломону Давидовичу серьезное лицо, сдвинул
брови:
- Никто вас не хочет оскорблять, Соломон Давидович. Вы утверждаете, что
опоки будут готовы к первому октября. А я утверждаю, что они не будут
готовы и к пятнадцатому октября.
Он остановился перед Блюмом, не опуская глаз. Соломон Давидович
покрасневшими глазами оглядел собрание, вдруг повернулся и вышел из зала.
В наступившей тишине Марк Грингауз возмущенно сказал:
- Нельзя, Алексей! Разве так можно с человеком? Он ручается словом.
Теперь покраснели глаза и у Зырянского. Он резко взмахнул кулаком:
- И я ручаюсь словом! Если я окажусь не прав, выгоните меня из колонии.
- А все-таки ты не прав, - неожиданно прозвучал голос Воленко.
- Это еще будет видно.
- А я тебе говорю: ты все равно не прав. И нечего тут спорить, мы все
хорошо знаем - опоки не будут готовы к первому октября.
- Вот видишь!
- И ничего не вижу. А сейчас Соломон Давидович верит, понимаешь, верит,
что они будут готовы. И он старается: это не то, что он врет. А ты, Алеша,
сейчас же... на тебе! Взял и обидел! Такого старика.
- Я не обидел, а я с ним спорю.
- Спорить - одно дело, а обижать - другое дело. И я не допускаю, чтобы
ты нарочно...
- Да брось ты, Воленко. У нас идет вопрос обо опоках, о деле, а ты все
со своей добротой. У тебя все хорошие, и никого нельзя обижать. А по-моему
иначе: нужны опоки - давай опоки, говори дело: когда будут готовы, а зачем
морочить голову всей колонии? Зачем?
Собрание с большим интересом следило за этим разговором. По выражениям
лиц трудно было разобрать, на чьей стороне колонисты. Выходило так, что и
Зырянский прав, и обижать нельзя, в самом деле. Игорь Чернявин сидел на
диване между Нестеренко и Зориным, и ему хотелось тоже взять слово и
высказать свою точку зрения. Но он еще не привык говорить на собраниях, а,
кроме того, ему не вполне было ясно, какая у него точка зрения. Ему всегда
было жалко Соломона Давидовича, на которого все нападали, у которого все
требовали и который с самого утра до сигнала "спать" "парился" в колонии,
но, с другой стороны, Игорь до конца понимал постоянную, придирчивую
воркотню колонистов по адресу "производства" Соломона Давидовича. В самом
деле, даже взять
сборочный цех: сейсчас весь двор завален лесом, но какой это лес? Где-то
достал Соломон Борисович по дешевке, конечно, несколько грузовиков дубовых
обрезков. Это безусловно последний сорт: дуб сучковатый, с прослоями, и на
каждой проножке трещинка. Эти трещинки и дырочки от сучков нужно просто
обходить еще в машинном отеделении, но Руслан Горохов ругался и
рассказывал, что, наоборот, Соломон Давидович требовал, чтобы никаких
обрезков не было. А на кого надежда в таком случае? На Ванду. Ванда все
замажет своим чудесным составом, но нельзя же, в самом деле, чтобы все
кресло состояло из Вандиной смеси. Игорь Чернявин вдруг решился и протянул
руку. Торский дал ему слово, удивленные глаза со всех сторон воззрились на
Игоря: он еще воспитанник, а уже просит слова!
Игорь храбро поднялся, но как только открыл рот, так и почувствовал,
какое это трудное дело - говорить на общем собрании!
- Товарищи! Разве это правильно, скажите пожалуйста, берет Ванда
Стадницкая просто опилки, будьте добры... не угодно ли вам получить
театральное кресло? Попробуйте взять в руки, например, проножку,
посмотрите, пожалуйста...
- Говори по вопросу, - остановил Торский.

- А?

- Что ты нам о проножках, ты говори по вопросу о выступлении
Зырянского.
- Ну да! Я же и говорю. Надо войти все-таки в положение. Войдите в
положение, будьте добры.
- В чье положение? - спросил с места Зорин.
Игорь мельком поймал его вредный взгляд и храбро взмахнул рукой. Черт
его знает, жест вышел такой неуклюжий, какой бывал у Миши Гонтаря: рука
прошлась, правда, очень энергично, но как будто не в ту сторону, куда
следует, а потом остановилась где-то против живота и самым дурацким видом
торчала в неудобном, деревянном положении. Игорь даже посмотрел на нее, но
тут же, хоть и мельком, увидел чью-то коварную девичью улыбку. Во всяком
случае, нельзя же просто молчать! В этот момент почему-то вспотел его лоб,
Игорь вытер его рукавом и неожиданно для себя довольно громко вздохнул.
Легкий-легкий, еле слышный смех быстро прошумел и улетел куда-то за стены
"тихого" клуба. Игорь поднял глаза, прислушался, еще раз вздохнул и... сел
на место.
Теперь все рассмеялись громко, Игорь рассердился. Он снова вскочил и
закричал:
- Да чего тут смеяться! Пристали к человеку: опоки, опоки! Думаете, ему
легко, Соломону Борисовичу? Сами говорите - триста тысяч заработать за
год, а без Соломона Давидовича черта с два заработаете! Вы еще чай
пьете...
- А вы? - крикнул кто-то.
- Да и я, что ж? Мы еще чай пьем, а он уже в город бежит, а прибежит
обратно, так на него со всех сторон... скажите, будьте добры, разве это
жизнь? А я уважаю Соломона Давидовича, честное слово, уважаю!
И, удивительное дело, вдруг колонисты захлопали. В первый момент Игорь
даже не поверил своим ушам: ворвались в его речь непривычные посторонние
звуки, оглянулся: аплодируют, аплодируют ему, Игорю
Чернявину, хотя лица улыбаются по-прежнему иронически. Игор залился
краской, махнул рукой, захотелось куда-нибудь спрятаться от смущения, но
тяжелая рука Нестеренко легла на колено:
- Молодец, Игорь, молодец, ты хороший человек!&59
Игорь услышал голос Захарова. Захаров сразу начал с его фамилии.
- Чернявин сказал то, что все мы думаем. Опоки - важная вещь, Зырянский
прав. А человек еще важнее, друзья! Воленко, я уважаю тебя за то, что ты
выступил на защиту старика. Я думаю, что пришла пора поговорить о
Соломоне Давидовиче как следует. Только то, что я скажу, прошу держать в
секрете. Вы это можете?
Захаров, улыбаясь, оглядел собрание: все лица утвердили одно:
разумеется, они могут, эти двести колонистов, они способны что угодно
сохранить в секрете. Кто-то подозрительно посмотрел на девочек, но кто-то
из девочек ответил решительным протестом:
- Ты чего смотришь? Я вот за твой язык не ручаюсь...
- Мой язык? Ого!
Захаров понял, что в секрете он может быть уверен.
- Я вижу: вы не расскажете Соломону Давидовичу, это очень хорошо. Так
вот - давайте договоримся. Мы должны требовать от него порядка, мы должны
добиваться и капитального ремонта, и хорошего качества продукции, и новых
опок. Это мы должны. Но давайте договоримся. Мы все это будем делать в
дружеском тоне, во всяком случае, совершенно вежливо. Имейте в виду:
вежливость - для некоторых трудная вещь, нужно учиться быть вежливым. Не
нужно так думать: если человек вежливый, значит - он шляпа. Ничего
подобного. Вот, например, можно закричать, замахать руками, засверкать
глазами: "Убирайся вон, такой, сякой, подлец!" - а можно очень вежливо
сказать: "Будьте добры, уходите отсюда". Последнюю фразу Захаров сказал
действительно с чрезвычайной вежливостью, даже поклонился чуть-чуть, но
непреклонный нажим этой просьбы был так убедителен и так уверен, что общее
собрание не выдержало: зашумело, засмеялось, кто-то сказал:
- Так это, если свои!
- Совершенно верно. Я про своих и говорю. А если чужие - тоже дело не в
ругательстве, а в силе. Винтовка лучше всякой ругани. Но ведь Соломон
Давидович человек свой, это мы хорошо знаем, и Чернявин хорошо сказал.
Наше производство старенькое, кустарное, и работать на нем трудно, и
управлять им тоже нелегко. Все понятно, ребята?
Собственно говоря, все было понятно. Только Зырянский уходил из
"тихого" клуба с недовольным лицом и все повторял:
- Вот посмотрим, как он к первому октября сделает!
Зато Чернявин взлетел по лестнице радостный: он сказал довольно хорошую
речь, первую речь в колонии, и Захаров с ним согласился. А то они, в самом
деле, думают, что Чернявин обыкновенный новенький. Пожалуйста, воспитанник
Чернявин? Давно уже было не по себе Чернявину. Ваня Гальченко хороший
пацан, но он пришел в колонию через месяц после Игоря, а ему уже дали
значок. В восьмой же бригаде никто не подымал вопроса о Чернявине. К нему
относились хорошо, признавали его начитанность, признавали справедливость
его суждений по многим вопросам
жизни, но не одна душа не заикнулась о том, чтобы Чернявина представить на
общее собрание и сказать: так и так, ничего себе человек: живет, работает,
учится. Неужели все помнили несчастный поцелуй в парке перед спектаклем?
Или отказ от работы в первые дни?
И - удивительное дело - не успел Чернявин об этом подумать, как
Нестеренко сказал:
- Я так полагаю, хлопцы, что довольно Чернявину ходить воспитанником.
Может, конечно, у него и есть разные фантазии, но я так думаю, что это
само пройдет. А чего в нашей бригаде воспитанники будут торчать? Какое
твое мнение, Санчо?
А Санчо, тоже хитрая тварь, закричал удивленным голосом:
- Да я давно так думаю! Чего, в самом деле!


23. В ЖИЗНИ ВСЕ БЫВАЕТ

Крейцер приехал вместе с толстым человеком, водил его по колонии, все
показывал, а больше всего показывал пацанов и говорил:
- А вот этот... Вы такого видели? Кирюшка, а ну иди сюда... как живешь?
Кирюшка мог бы кое-что рассказать о своей жизни, но посмотрел на
толстяка, и охота у него пропала. У толстяка было бритое, выразительное
лицо, только в данный момент оно ничего не выражало, кроме брезгливости,
да и то сдержанной.
- Вы еще, дорогой, ничего не понимаете, - сказал Крейцер.
Толстяк ответил стариковским басом:
- Я - инженер, Михаил Осипович, и не обязан понимать всякую романтику.
- Хэ, - коротко засмеялся Крейцер, - ты, Кирюша, оказывается, существо
романтическое.
Кирюша моргнул в знак согласия и убежал. Володя трубил "совет
бригадиров", а потом спросил у Кирилла:
- Чего он тебе говорил, старый?
- Непонятное что-то! Говорит - я инженер!
В комнате совета бригадиров еле-еле поместились. Каким-то ветром
разнелось по колонии, что приехавший инженер будет говорить о новом
заводе. И Ваня Гальченко одним из первых занял место на диване. Было много
и взрослых: пришли учителя, мастера, даже Волончук залез в угол и оттуда
поглядывал скучно и недоверчиво.
Крейцер прищуренным глзаом оглядел колонистов, перемигнулся с Захаровым
и сказал:
- Так вот, ребята. Дело у нас начинается. Познакомьтесь - это инженер
Петр Петрович Воргунов. Насчет нового завода у нас с ним есть план,
интересный план, очень интересный, у нас, тами, в городе, этот план
понравился, будем делать такой завод - завод электроинструмента. Петр
Петрович, пожалуйста.
Инженер Воргунов занял весь стол Вити Торского. Он не посмотрел на
колонистов, не ответил взглядом Крейцеру; вид у него был
тяжеловато-хмурый. Большая голова с редкими серыми волосами поворачивалась
медленно. Он открыл небольшой чемоданчик и достал из него хитрую блестящую
машинку, похожую на большой револьвер. С некоторым трудом он взвесил ее на
руках и начал говорить голосом негромким, отчужденным, видно, что по
обязанности.
- Это - електросверлилка, значит, работает электричеством. Вот шнур,
включается в обыкновенный штепсель...
Он включил, сверлилка в его руках вдруг зажужжала, но движение
вследствие быстроты не было видно и лишь угадывалось.
- Как видите, она работает прямо в руках, и это очень удобно, можно
сверлить дырки в любом направлении. Чрезвычайно важный инструмент, в
особенности при постройке аэропланов, в саперных работах, в
кораблестроении. Но она может работать и как стационар, на штативе,
штатива я с собой не привез. Если вы немного понимаете в электричестве, вы
догадаетесь, что внутри нее должен быть электроякорь, я потом его покажу.
Бывают и другие электроинструменты, которые тоже нужно делать на будущем
заводе... э... в этой колонии: электрошлифовалки, электропилы,
электрорубанки. До сих пор электроинструмент у нас в Союзе не делался,
приходилось покупать в Австрии или в Америке. У меня в руках австрийская.
Потом Воргунов очень легко, как будто даже без усилий, разобрал
электросверлилку и показал отдельные ее части, коротко перечислил станки,
на которых эти части нужно делать, и названия станков были все новые,
среди них упоминались и токарные. Закончил так:
- Цехи будут: литейный, механический, сборочный и инструментальный.
Если что-нибудь непонятно, задавайте вопросы.
Он опустил сверлилку на стол, на сверлилку опустил глаза и терпеливо
ждал вопросов. Сделанное им сообщение было слишкоми ошеломительным,
слишком захватило дух у присутствующих, трудно было задавать еще
какие-либо вопросы. Однако Воленко спросил:
- Наша литейная не годится?
Вопрос этот имел характер совершенно неприличный, все присутствующие
укоризненно посмотрели на Воленко. Воргунов, не подымая глаз, ответил:
- Нет!
Зырянского это не смутило:
- Вот вы сказали... точность... точность при обработке. Какая точность?
- Одна сотая миллиметра.
Зырянский сел на место и приложил руку к щеке:
- Ой-ой-ой!
Все засмеялись, даже Захаров, даже Волончук, не засмеялся только один
Воргунов, он начал укладывать сверлилку в чемоданчик.
- А мы... сможем... это сделать?
Воргунов сжал губы, посмотрел куда-то через головы и ответил сухо:
- Не знаю.
Глаза у колонистов странно закосили, неловко было смотреть друг на
друга. Но встал Захаров, сделал шаг вперед - и тоже опустил глаза: видно
было, что он зол.
- А я знаю! И товарищ Крейцер знает! И вы знаете, колонисты.
Эти сверлилки нужны нашей стране, нашей Красной Армии, нашему Воздушному
Флоту. Товарищ Воргунов, какой выпуск запроектирован?
- Норма - пятьдесят штук в день.
- Значит, мы будем делать сто штук в день. И будем делать лучше
австрийцев.
Он с вызывающим лицом повернулся к инженеру, но инженер по-прежнему
холодно смотрел на свой чемоданчик. Чей-то звонкий голос раздался из самой
гущи, расположенной у дверей:
- Будем делать!
Михаил Гонтарь сделал лицо добродетельное, серьезное, какое бывает у
мудро поживших стариков:
- Я читал недавно в одной книжке: люди такое придумали - по телеграфной
проволоке будут портреты посылать. А сверлилку, наверное, легчые все-таки
сделать. Или, скажем, комбайн и то делают, я сам видел в Ростове. И я так
думаю: если хорошо взяться, так почему не сделать? Конечно, чтобы литейная
была хорошая.
На Воргунове все эти правильные мысли никак не отразились. Витя
Торский, удивленно разглядывая его, закрыл совет.
Через несколько минут Воргунов стояли посреди кабинета Захарова,
наклонив голову, точно бодаться собирался:
- Я не понимаю этих нежностей. Я не ангел и не институтка, и никакие
дети меня не умиляют, раз дело идет о производстве. Нет, не умиляют. Я
говорю прямо: стройте завод - дело хорошее, а только рабочих придется
искать.
Крейцер удивленно округлил глаза:
- Да постойте, Петр Петрович. А эти... ребята... по-вашему...
Воргунов пожал плечами:
- Михаил Осипович! Портачей и без них довольно.
Соломон Давидович протянул возмущенные руки:
- Вы их еще не знаете! Они работают... как звери, работают!
- Ну, вот видите: как звери! Мне нужны не звери, а знающие люди.
Он надел на голову шапку, взял в руки чемодан:
- Так я воспользуюсь вашей машиной, Михаил Осипович. До свиданья. - И
вышел.
Все смотрели ему вслед. Крейцер сказал с увлечением.
- Вы видите? Это же прелесть! Замечательный человек!
Но Соломон Давидович Блюм, кажется, не заметил этого восхищения:
- Как вам это нравится? Он зверей не любит. Вы видели что-нибудь
подобное?
Захаров смеялся громко, как мальчик.
А в это время в спальне четвертой бригады большинство ребят уже спали.
Только Зырянский читал в постели книгу да Володя и Ваня на соседних
кроватях посматривали еще друг на друга. Ваня вдруг приподнялся на локте:
- Одна сотая миллиметра! Володька! Это не может быть, правда?
Володя ответил задумчиво:
- В жизни все бывает.
Зырянский повернул к ним лицо:
- Пацаны, спать!
Пацаны, балуясь, заснули.


24. ВСПОМНИМ СТАРИНУ...

Воргунов увез с собой австрийскую сверлилку, но ее увлекательный образ
остался в памяти.
По правде сказать, колонисты не умели разговаривать на подобные темы.
Спорили о том, останется ли швейная мастерская или не останется,
пригодится ли для нового завода самарские токарные или не пригодятся,
нужно ли разваливать стадион или не нужно. Несколько девочек обратились в
совет бригадиров с просьбой перевести их в механический цех. В совете
бригадиров горячо приветствовали это начинание, но в четвертой бригаде
отнеслись к нему с завистливым недоверием. Петька Кравчук воинственно
поводил своим чубиком и говорил:
- Ой, и хитрые же девчата! Конечно, потом скажут: вот девчата такая
редкость, скажите, пожалуйста, работали на токарных станках, давайте их
поставим на самые лучшие станки, а про нас скажут: эти еще маленькие,
пускай себе шишки делают. Особенно, если дыма не будет.
В четвертой бригаде с Петькой соглашались: казалось, что вторжение
взрослых девочек в механический цех сильно может понизить токарные
заслуги пацанов. Но это беспокоило только до тех пор, пока у токарных
станков рядом с пацанами не стали девочки.
Перешли работать в механический цех и Ванда с Оксаной. На совете
бригадиров Соломон Давидович заикнулся было, что в важной роли составителя
опилочной смеси в сборочном цехе Ванда незаменима. Ванда заявила, что она
хочет работать вместе с Оксаной. Подобный аргумент, высказанный всяким
другим, вызвал бы только смех, но, так как речь шла об Оксане и Ванде,
никто не смеялся, и, наоборот, именно этот аргумент решил дело.
Дружба Оксаны и Ванды была замечена всей колонией, и все молчаливо
признали, что в этой дружбе есть что-то особенное. Толком никто не знал, в
чем состоит это особенное, да и секреты их дружбы нигде не были оглашены.
Подруг привыкли видеть всегда вместе: в столовой, в школе, а теперь и на
производстве. И часы отдыха они посвящали друг другу. В парке, в театре,
на площадке они всегда показывались рядом, создавая чрезвычайное
неудобство для всех желающих оказать особое внимание одной из них. И
Михаил Гонтарь, и Игорь Чернявин, каждый в отдельности и каждый про себя,
весьма осуждали такую дружбу и оправдывали ее только в те моменты, когда
замечали расстроенную физиономию соперника. Что было особенно
возмутительно, так это, что Ванда и Оксана на глазах у других почти
никогда даже не разговаривали друг с другом. Было видно, что простая,
молчаливая и немного серьезная близость совершенно их удовлетворяет, но
было видно и другое: в другой, таинственной обстановке - может быть, в
спальне, может быть, в глухом уголке парка - эти девочки находили о чем
поговорить, и все вопросы у них разрешены,
и все для них ясно. Поэтому они могут с горделивым спокойствием в
присутствии посторонних помалкивать. У Оксаны лицо было оживленнее и
внимательнее к окружающему, чем у Ванды. Сохраняя свою дружескую
преданность, она умела оглянуться по сторонам, посмотреть лукаво или
внимательно, прислушаться к тому, что происходит рядом. Ванда, напротив,
не интересовалась окружающим: в ее душе всегда проходила какая-то своя
занятная жизнь, и только к ней она присматривалась, чуть-чуть напрягая
брови.
Колония все больше и больше нравилась Ванде. Все понятнее становились в
ее глазах люди, но приближаться к ним в простом и искреннем порыве она еще
не привыкла. все секреты колонии постепенно раскрывались перед ней. Одним
из первых раскрылось, почему у девочек много подушек. Этот секрет оказался
очень простым и даже веселым. Знали о нем почему-то только девочки,
мальчики всегда были склонны становиться в тупик перед этим замечательным
явлением и даже подозревать хозяйственную часть в несправедливости. Секрет
заключался в следующем: один раз в шестидневку происходила перемена
постельного белья, при этом мальчики, снимая наволочку, совершенно не
обращали внимания на несколько пушинок, приставших к наволочке. пушинки
летали в комнате, падали на пол и выметались дежурным в коридор. Дежурные
по коридорам должны были вымести дальше. Но им никогда не приходилось это
делать. Рано утром, еще до первого сигнала, девочки собирали эти пушинки.
Вот по этой причине подушки у девочек все полнели и полнели, и наступал
момент, когда нарождалась новая подушка. У мальчиков, наоборот, подушки
все худели и худели, и наступал момент, когда завхоз с недовольным видом
констатировал это необьяснимое явление и приходил к заключению, что нужно
снова покупать перо для набивки подушек. А так как мальчиков было гораздо
больше, чем девочек, то этот процесс имел довольно бурный характер. Скоро
и у Ванды образовался небольшой запас перьев и пушинок, который она
бережно хранила в носовом платке в своей тумбочке. Это было обыкновенное
житейское дело, и если можно было кого презирать, то исключительно
мальчишеский народ, не способный справиться с таким пустяком, как подушка.
В тумбочке Ванды тоже начало кое-что заводиться. Как и все колонисты,
она получала на заводе зарплату. Ее заработок в месяц к концу
октября достигал сто двадцати рублей. Большая часть этих денег оставалась
в колонии на восстановление расходов на пищу, десять процентов
передавалось в фонд совета бригадиров, который имел специальное назначение
- помощь выпускаемым и бывшим колонистам. На руки приходилось получать
рублей двадцать - двадцать пять - огромная сумма, которую трудно было
истратить, пока у Ванды мало было желаний. Но с приходом Оксаны и для этих
денег нашлись пути. Захотелось вдруг сладкого, потом привлекательными
показались шелковые чулки, затем - так радостно было сделать Оксане
подарок. И в тумбочке Ванды тоже появились отрезок батиста, коробочка с
разной мелочью, а впереди замаячили ручные часики, такие, как были у Клавы
Кашириной. Часики, впрочем, отодвигались все дальше и дальше, ибо
находились расходы более неотложные и посильные, а в вестибюле все равно
висели большие часы, по которым всегда можно было узнать время, если нет
терпения ожидать трубного сигнала.
В конце октября, в выходной день, Ванда получила отпуск: Оксана в это
время уже увлеклась биологическим кружком и все толковала о каком-то
африканском циклозоне. В биологическом кружке работал и Игорь Чернявин.
Собственно говоря, африканский циклозон@ мало его интересовал, еще меньше
занимали его морские свинки и многочисленные птичьи клетки, но в этом
кружке почему-то симпатично и весело и было много оснований для
остроумного слова и много простой "черной" работы, которую Игорь
производил с особенной радостью, если его работу наблюдала Оксана. Во
всяком случае, биологический кружок имел то преимущество, что никакого
прямого отношения он не имел к устройству автомобиля и к правилам уличного
движения, - появление Миши Гонтаря в этом кружке было абсолютно
невозможно.
Оксана осталась работать в кружке, а Ванда одна отправилась в город.
Пройдя по лесной просеке, она села в трамвай и доехала до главной улицы.
На дворе стоял ясный октябрьский день. В форменном черном пальто, со
значком на берете, Ванда гордо пошла по улице: люди посматривали на нее с
уважением - эта красивая белокурая девушка была членом славной
Первомайской колонии! Главная улица начиналась бульваром, на нем
происходило неспешное прадничное движение. Ванда со строгой точностью
обходила длинные ряды прогуливающихся, и ей было приятно видеть, как в
этих рядах вспыхивали любопытно-завистливые взгляды, как молодые люди
старались уступить ей дорогу. Иногда, обойдя ряд, она слушала
произнесенное шепотом слово:
- А все-таки... молодцы эти первомайцы: и походка у них особенная.
Здесь, на праздничной улице, было даже приятней, чем в колонии. Здесь
не одна душа ничего не знала о Ванде Стадницкой. Она несла на своих
плечах, на белокурых вьющихся волосах всю чистоту и гордость своей
молодости, всю чистоту и гордость своей колонии, и поэтому она легко и
четко ставила черную туфельку на асфальт тротуара, было приятно ощущать,
как свободно и ловко ступает сильная нога, как в таком же сильном покое
дышит грудь, как уверенно смотрят глаза.
- Наше вам...
Это сказали сзади, как будто нагло, коварно и сильно ударили палкой по
голове. Она ощутила, как что-то бесформенное и безобразно-отвратительно
проснулось во всем ее теле.
Перед ней стоял колонист: такая же черная шинель, и значок в петлице, и
даже выправка чем-то напоминает колонию, но эти немигающие зеленые
глаза...
- Ты куда? - спросил Рыжиков.
Ванда с трудом проглотила воздух, застрявший в горле, на короткий срок
проснулась в ней прежняя неукротимая злоба, глаза блеснули... но она
вспомнила, что вокруг них движется улица, что она такая же колонистка, как
он:
- Я? Купить кое-что... для себя и для Оксаны. А ты?
- А я так... погулять...
Он пошел рядом с ней, и вид у него сегодня, честное слово... приличный:
шинель застегнута на все пуговицы, черная кепка сидит с уверенной
строгостью.
- Теперь ты... в токарном работаешь?
- В токарном.
- Не бабское дело.
- А какое бабское?
- У вас свое дело... все равно... ничего не выйдет... - Он передернул
губами, и колонист куда-то слетел с него, как будто Рыжиков мгновенно
переоделся на ее глазах.
Ванда все-таки помнила, что она на улице, и поэтому сказала шепотом, не
меняя ничего в лице:
- Уходи от меня... уходи!
- Да ты не сердись. Чего ты? Уже и пошутить нельзя. А знаешь что?
- Ну?
- Зайдем в ресторан.
Она ничего не ответила, ее ноги с разгону несли ее в одном направлении
с ним.
Он сделал молча несколько шагов, потом опустил глаза и сказал тихо:
- Выпьем...
Она спросила с нескрываемой силой презрения:
- А... потом что?
Он засмеялся беззвучно, передернул плечами - старым блатным манером:
- А потом... А потом видно будет. Может, вспомним старину... А?
Они долго молчали, идя рядом. На перекрестке он показал глазами на вход
в подвальный ресторан и прошептал просительно:
- Зайдем, вспомним старину...
Ванда оглянулась и чуть-чуть склонившись к нему, прошептала с силой,
глядя прямо в его глаза:
- Дурак! Заткнись со своей стариной. Идиот! Сволочь!@61
Он отскочил в сторону и изогнулся в привычно нахальной позе:
- Чего ты? Чего ты задаешься? А то смотри: узнают в колонии!
Кто-то неподалеку оглянулся на его крик. Ванда густо покраснела и
быстро ушла в переулок; Рыжиков замер у входа в ресторан.


25. НИЧЕГО ПЛОХОГО

Рыжиков чувствовал себя в колонии, в общем, прекрасно. Большей частью был
весел, разговорчив, всегда встревал в беседы бригадного актива и
колонистских делах и высказывался довольно умно. В литейном цехе он
завоевал одно из самых первых мест и в последнее время работал на
формовке. Мастер Баньковский высоко ценил его способности и энергию.
Небольшое столкновение было у Рыжикова с Нестеренко, который в самой
категорической форме потребовал, чтобы Рыжиков не употреблял матерных
выражений. Авторитета Нестеренко Рыжиков не признал и ответил ему:
- Много вас тут ходит... еще ты будешь меня учить.
- Хорошо. Поговоришь об этом с бригадиром.
- И поговорю; подумаешь, испугал!
Вечером Воленко, действительно, спросил у него:
- Рыжиков, Нестеренко рассказывал...
Рыжиков страдательно скривился:
- Воленко! Ничего там такого не было. Конечно, когда опок не хватает,
конечно, зло берет, понимаешь, ну я и сказал...
- У нас этого нельзя, Рыжиков, я тебе несколько раз говорил.
- Я понимаю. Думаешь, я не понимаю? Привычка такая у меня, привык...-
Так отвыкай. Разве трудно отвыкнуть?
- А ты думаешь, легко? Если бы на свободном времени, а когда зло берет,
с этими опоками: сколько раз говорил, углы испорчены, проволокой связаны,
ка же не того... не выругаться?
- Вот ты дай мне обещание, что будешь сдерживаться.
- Воленко, я тебе даю обещание, а иногда, понимаешь, зло такое берет.
Воленко нажимал на Рыжикова, но понимал, что тому трудно отвыкнуть от
старых привычек. Вообще Рыжиков дисциплину держал хорошо, а самое главное
- считался одним из передовых ударников литейного цеха. Он уже и
зарабатывал: в последнюю получку у него чистых осталось на руках до
пятидесяти рублей. Он показал эти деньги Воленко и спросил у него:
- Как ты думаешь, что купить на эти деньги?
- Зачем тебе покупать? У тебя все есть. А ты лучше положи в сберкассу.
Будешь выходить из колонии - пригодятся.
Только в школе у Рыжикова дела шли плохо. Он сидел в четвертой группе,
на уроках спал, домашних заданий не выполнял и с учителем только потому не
ссорился, что побаивался старосты, сурового, непреклонного Харитона
Савченко.
Прибавилось у Рыжикова и приятелей. правда, Руслан Горохов делал такой
вид, что ему некогда погулять и поговорить о том, о сем, а кроме того,
Руслан учился в шестом классе, к нему приходили другие шестиклассники
делать уроки. рыжиков готов был с подозрением отнестись к разным урокам,
но не мог не признать, что шестой класс нечто весьма почетное и, может
быть, там действительно нужно учить уроки. С Русланом Гороховым спешить
было нечего, это был человек свой. Находились и другие. Левитин Севка,
например, был даже удобнее для дружбы, чем Горохов, так как был моложе
Рыжикова года на два и признавал его авторитет с некоторым даже любовным
подобострастием. Левитин отличался грамотностью, очень много читал и любил
рассказывать разные истории, вычитанные в книгах. Иногда он из города
приносил какие-то особенные книги о приключениях, прятал их в тумбочке и
показывал только Рыжикову. Главной отличительной особенностью Севки была
его ненависть к колонии. Даже Рыжиков не мог понять, за что Севка так
злобится на колонию, но любил выслушивать его жалобы и намеки. У Севки
полное лицо и толстые губы, и когда он говорит, лицо и губы становятся
влажными, от этого его слова кажутся еще более злобными.
Севка презирал все колонистские порядки, дисциплину, форму колонистов,
чистоту в колонии, работу на производстве. Он был уверен, что Блюм украл
десятки тысяч рублей и теперь хочет украсть еще больше на
постройке завода. А Захаров старается потому, что хочет получить орден, и,
конечно, получит, раз на него работает больше двухсот колонистов. Севка
знал, какие учительницы с какими учителями "гуляют", и рассказывал самые
жуткие подробности об этих делах. Один раз Рыжиков не утерпел и возразил
Севке:
- А ты врешь... Этот... Захаров, чего там, просто воображает. А красть
в колонии - не думай, что так легко. Бухгалтерия есть, и проверки бывают
разные.
Но Левитин только рукой отмахнулся с презрением. Он побывал во многих
детских домах, так в одном доме все открылось и заедующий под суд пошел. А
в другом доме все крали. А его, Левитина, отец до сих пор в тюрьме сидит,
кассиром был, и тоже все считали: вот честный человек, а потом как
засыпался - тридцать тясяч тю-тю! Напрасно Рыжиков воображает, что дураков
на свете много. Если можно украсть, так каждый украдет, а только стараются
вид такой делать, что они честные.
Рыжиков не мог вполне согласиться с Севкой. Он лучше знал жизнь и лучше
понимал людей. Конечно, украть каждый может и каждому приятно ни за что,
даром, заиметь деньги или барахло. А только разная шпана все равно так и
жизнь проживет в бедности, а красть не пойдет, потому что боится. Они
думают так: лучше черный хлеб есть, а не попасть в тюрьму. А крадут только
самые смелые люди, которые ничего не боятся и которым на тюрьму наплевать.
И Рыжиков как умел гордился своей исключительностью и бесстрашием. С
легким презрением он думал, что и Левитин - шпана и украсть не способен, а
только разговаривает. тем не менее с ним поговорить было почему-то
приятно.
Однажды Рыжиков и Севка остались в спальне вдвоем. Севка сказал по
обыкновению обиженным голосом:
- Это справедливо? Ванда здесь живет два месяца, так ей уже станок
дали. А я в столярной! Справедливо это?
Рыжиков ухмыльнулся:
- Мало что Ванда! Значит, умеет понравиться!
- А почему я не могу понравиться?
Рыжиков расхохотался:
- Ты, куда тебе? Ты знаешь, чем Ванда занималась до колонии?
- Ну?
Хоть и никого не было в спальне, кроме них, Рыжиков наклонился к
Севкиному уху и зашептал.
- Врешь!
- Честное слово! Я ж ее знаю!
- Вот так история! Ха!
Севка очень обрадовался секрету, но Рыжиков невыразительно и скучно
пожал плечами:
- Только что ж тут такого? Тут ничего такого нет. Мало ли что...
- А смотри... прикинулась... Никто и не думает!
- Ничего плохого нет, - повторил Рыжиков.

26. ТЕХНОЛОГИЯ ГНЕВА

В начале ноября в колонии шла напряженная подготовка к празднику. А
готовиться было и некогда, рабочие дни загружены были до отказа. Каждый
дорожил минутой, и каждая минута имела значение. В один из вечеров Люба
Роштейн из одиннадцатой бригады нашла записку. Эта записка лежала в книге,
которую Люба только что принесла из библиотеки. Люба быстро прочла записку
и вскрикнула:
- Ой, девочки! Ой, какая гадость! Лида!
Лида Таликова взяла из ее рук листок бумаги. Написано было аккуратным
курсивом:
"Надо спросить Ванду Стадницкую, чем она занималась до колонии и как
зарабатывала деньги".
В это время в нижнем коридоре возвражался из библиотеки Семен
Гайдовский. Название книги, которую он только что получил, было настолько
завлекательно, что хотя он и наметил основательно книгу эту читать во
время праздников, но уже сейчас он медленно бредет по коридору и
рассматривает картинки. Из книги выпала бумажка, Гайдовский не заметил
этого и побрел дальше. Записку поднял Олег Рогов и прочитал:
"Хлопцы! За дешевую цену можете поухаживать за Вандой Стадницкой,
опытная барышня!"
- Где ты взял это?
- Чего?
- Записку эту?
- Я не знаю... какую записку?
- Обронил... ты обронил.
- Может, из книги?
- А книга откуда?
- Это я сейчас взял в библиотеке. А что там написано?
Рогов не ответил и бросился в комнату совета бригадиров.
- Смотри, что у нас делается!
Виктор Торский сидел за столом, и перед ним лежало несколько таких же
записок.
- Я уже полчаса смотрю. Это четвертая записка.
Через некоторое время Торский поставил у дверей Володю Бегунка и засел
с Зырянским и Марком Грингаузом. Зырянский, впрочем, недолго заседал. Он
быстро пробежал все записки и сказал уверенно:
- Это Левитин писал.
Марк спросил:
- Ты хорошо знаешь?
- Это Левитин. Он со мной на одной парте. Его почерк. И помнишь, он на
Марусю в уборной написал? Помнишь?
- Да как жн он подложил?
- А как же? Очень просто: член библиотечного кружка.
Виктор ничего не сказал, послал Володю позвать Левитина. Севка пришел,
скользнул взглядом по запискам, разложенным на столе, ловко не заметил
внимтаельных суровых глаз Торского, спросил с умеренной почтительностью:
- Ты меня звал?
- Твоя работа? - Торский кивнул на стол.
- А что такое?
- Ты не видишь?
- А что такое?
Левитин наклонился над столом. Зырянский круто повернул его за плечо:
- Читать еще будешь?
- Вы говорите - моя работа, так я должен прочитать?
- Должен! Ты и писать должен, ты и читать должен? На одного много
работы!
- Не писал я это.
- Не ты?
- Нет.
Зырянский горячо взглянул через стол, словно выстрелил в Левитина. Тот
с трудом отвел глаза; было видно, как дрожали у него ресницы от
напряжения. Зырянский прошептал что-то уничтожающее и резко обернулся к
Виктору:
- Давай совет, Виктор!
- Сейчас будет и совет.
Прошло не больше трех минут, пока Витя побывал у Захарова. В течение
этих трех минут никто ни слова не сказал в комнате совета бригадиров. Марк
Грингауз отвернулся к окну, Зырянский опустил глаза, чтобы не даваьб своей
ненависти простора. Левитин прямо стоял против стола, немного побледнел и
смотрел в угол. Захаров вошел серьезный, молча пробежал одну записку за
другой, последнюю оставил в руке и холодно-внимательно присмотрелся к
Левитину.
- Хорошо, - сказал он очень тихо и ушел к себе. Левитин побледнел еще
сильнее.
Витя крикнул к дверям:
- Бегунок!
- Есть!
- Сбор командиров!
- Есть!
В спальне пятой бригады Ванда Стадницкая рыдала, уткнувшись в подушку.
Девочки собрались и перешептывались растерянно. В спальню вбежала Клава
Каширина. Ни лица ее, ни голоса нельзя было узнать:
- "Совет" играют! Я его удавлю! Своими руками! Если его не выгонят...
Идем, Ванда!
Ванда подняла голову:
- Я не пойду!
- Что! Сдаваться Левитину? Как ты смеешь? А что твоя подшефная скажет?
Ванда села на кровати, быстро вытерла слезы, нахмурила брови:
- Оксана, ты скажи: идти разве?
Оксана вдруг улыбнулась, улыбнулась просто и весело, как улыбаются
девушки, когда у них на душе хорошо:
- Пойдем. А почему не пойти! Посмотрим, какой там гадик. Пойдем.
Правая бровь Ванды удивленно изогнулась. Кто-то из девочек сказал:
- Умойся только. Пусть не воображает, что ты плакала.
В совете бригадиров было сегодня необычно. Во-первых, Торский
безжалостно выставил всех пацанов и они большой кучей стояли в коридоре и
по выражению входящих старались понять, что такое происходит в совете.
Володя Бегунок стоял у дверей и никого не впускал, кроме бригадиров.
Только перед Вандой и Оксаной он отступил, и пацаны поняли, что Бегунок
кое-что знает. Но когда дверь окончательно закрылась и они спросили Володю
о причинах тревоги, Володя серьезно ответил:
- Нельзя говорить.
Через несколько минут выглянул Виктор и приказал:
- Бегунок, Рыжикова!
Володя поставил у дверей Ваню Гальченко, а сам побежал за Рыжиковым.
Рыжиков прошел в дверь быстро, не глядя на пацанов.
В это время в совете гудело общее возмущение. многие даже не могли
сидеть на диване, а стояли у председательского стола тесной кучкой. Слова
никто не брал, и Виктор не следил за порядком прений. Зырянский держал
руку на собственном горле, он почти задыхался:
- не могу! Видеть не могу! Ты еще запираешься! Какое это имеет
значение? Выгоним, все равно выгоним! И признаешься - выгоним, и не
признаешься - выгоним!
Левитин стоял не на середине, а в углу, и никто не требовал, чтобы он
стал "смирно". Ноги у Левитина сделались слабыми, одной рукой он неудобно
держался за спинку дивана. Смотрел вбок, в стену. Зырянский не находил
слов, только в глазах мобилизовалась вся его ненавидящая душа.
Воленко спросил Левитина:
- А откуда ты знал? Кто тебе сказал?
Левитин пошевелил толстыми губами, но слов никаких не вышло. Тогда он
широко открыл рот, зевнул, как рыба, выброшенная на берег, и с трудом,
неясно произнес:
- Я ничего не знал, и я ничего... не писал.
Ванда сидела между девочками в противоположном углу. Она покраснела,
сказал хрипло:
- Витя, дай слово!
Все обернулись к ней, подошли ближе. Она сделала несколько шагов
вперед, не отрываясь взглядом от Левитина, и остановилась прямо против
него, заложив руки за спину. Левитину было неудобно, он крепче оперся на
диван, еще больше отвернулся к стене. Ванда сказала тихо, с трудом выбирая
слова, с трудом проедолевая гнев:
- Ты! Слышишь? Моя жизнь... как ты написал! Ты написал... ну и что же?
Все равно, пускай знают! Здесь товарищи! Пускай знают! А только в
другом... дело. Кто меня довел до такой жизни?! Такие люди... понимаешь...
такие, как ты! Такие, как ты... такие, как ты...
Последние слова Ванда произноила в забытье, уже оглядываясь по
сторонам, с трудом подавляя рыдания. Потом она бросилась к дверям, но
Нестеренко сильной рукой перехватил ее по дороге, и она, не разбирая,
заплакала на его плече. Ее слезы никого не испугали и не удивили.
Нестеренко спокойно сказал Левитину:
- Слыхал, паскуда? Ванда замечательно сказала. ты написал, а мы Ванду
теперь еще больше уважаем. Она наша сестра, понимаешь ты, гад? А тебя мы
выгоним. будь покоен, и через полчаса забудем, как тебя звали.
Зырянский перебил его:
- Сейчас! После совета! Я сам тебя выведу на дорогу. Ты со мной еще
глаз на глаз поговоришь!
Лида Таликова стояла рядом с зырянским, говорила задумчиво, как будто
про себя:
- Никогда так не голосовала, а сейчас буду голосовать: выгнать! Ты в
нашу жизнь... Тебя нужно раздавить... башмаком.
Зырянский не мог больше выносить прений. Он подошел вплотную к
Левитину:
- Довольно! Противно! Ты не писал? Скажи еще раз!
Левитин молчал. И молчали все бригадиры. Хорошенький Илья Руднев
беспомощно оглянулся на Захарова - нужно было что-то делать. Но неожиданно
раздался голос Рыжикова:
- Я скажу... Торский...
- Да, да, я для того тебя и позвал.
- Я скажу: конечно, Левитина нужно выгнать. Конечно: сидит и пишет. Ему
нужно чужую жизнь заедать!
Левитин с силой повернулся в углу:
- Да ты же мне и сказал!
- Ага! - крикнул кто-то один, но все лица поддержали этот возглас.
Рыжикова он не смутил, Рыжиков знал жизнь и умел разговаривать с
людьми. Только выражение лица Игоря Чернявина немного смущало его, но
Игорь Чернявин потом. Рыжиков даже добродетельно улыбнулся.
- Я тебе сказа как товарищу. И я тебе сказал, что тут ничего плохого
нет. Говорил?
- Да... ты это говорил.
- Я тебе как товарищу... А ты... нагадить тебе нужно! Я тебе сам
говорил, ничего плохого нет! Два раза говорил...
рыжиков разошелся. Рыжиков благородно вскрыл событие. Но откуда-то
вдруг появилось против его лица перекошенное лицо Игоря:
- Брось! Помниишь, я тебе сказал: утоплю. Забыл? Забыл?
Рыжиков отступил, испуганный, Чернявин шел на него. Кто-то взял Игоря
за локоть, но он нетерпеливо сбросил чужую руку:
- Здесь совет, тебя не судят! А только я тебе этого не прощу! Никогда!
Я тебя, все равно... ты свое получишь. - Игорь в знак еще большего
подтверждения кивнул головой и вышел из комнаты. Рыжиков посмотрел на
всех, но все смотрели на него отчужденно. Он сел на диван.
Торский сказал:
- Тебе здесь нечего рассиживаться, убирайся!
Рыжиков спешно прошел к двери, Ванда брезгливо посторонилась. Когда
дверь закрылась за ним, Нестеренко протянул:
- Да-а! Все понятно!
Торский поставил вопрос:
- Так что будем делать с этим... с Левитиным?
Зырянский бросил на Левитина небрежный взгляд, махнул рукой:
- Да ну его к черту! Стоит о нем говорить! Я предлагаю наказание:
оставить без обеда завтра. Он и то будет плакать и клянчить: дайте
пообедать!
В совете рассмеялись. Захаров сказал серьезно:
- Нельзя так издеваться над человеком! Я решительно протестую. Выгнать
- это другое дело! А что вы в самом деле: оставить без обеда. У Левитина
есть тоже свое достоинство. Иногда наказать человека значит выразить
уважение к нему.
Сумрачный бригадир третьей Брацан не понял Захарова:
- Не бойтесь., Алексей Степанович! Никто его без обеда не оставит. Ты
не волнуйся, Левитин: будешь обедать. И выгонять его не следует: пускай
живет, и кормтиь его, конечно, нужно. А только я об одном прошу: Левитин,
сделай для меня одолжение: когда будем идти на демонстрацию седьмого
ноября, не становись с нами в строй, посиди дома. И для тебя спокойнее, и
нам будет как-то... приятнее. Потому... мы идем под знаменем, а тебе...
какое тебе дело до нашего знамени?
Поршнев сказал, как всегда, добродушно и тепло:
- Я дежурю седьмого. Куда-нибудь... я его... пристрою. Дежурным по
кухне, хочешь, Левитин?
Это был последний удар презрения, который свалил Левитина на диван. Он
забился в мягкий его угол и заплакал негромко, заплакал для себя, не
обращая внимания на то, что происходит в совете. На его склоненную фигуру
посмотрели с секунду, и Виктор Торский обьявил:
- Все! Можно расходиться. Обьявляю заседание совета бригадиров
закрытым.
Все двинулись к дверям, но Левитин вскочил с дивана и, обливаясь
слезами, заорал:
- Товарищи! Накажите как-нибудь. Товарищи, нельзя же так! Товарищи!
Алексей Степанович! Накажите как-нибудь!
Никто ан него не посмотрел. Только пацаны из коридора вторглись в
комнату и, удивленные, окружили Левитина. Он снова упал на диван и зарыдал
отчаянно громко, приговаривая что-то.
Захаров прикрикнул на пацанов:
- Марш отсюда! До чего народ любопытный!
Они исчезли мгновенно. Захаров положил руку на плечо Левитина:
- Идем! Не нужно так убиваться! Иди сюда, я тебе назначу наказание.
Левитин перестал рыдать и, всхлипывая, побрел за Захаровым в кабинет.


27. КТО ЧТО ЛЮБИТ

На второй день праздника Захаров в тишине работал в кабинете. Пришли в
кабинет Володя Бегунок и Ваня Гальченко и сели тихонько на диване. Захаров
посмотрел на них, ничего не сказал, что-то подсчитывал на большом листе.
Володя наклонился к уху приятеля:
- Все равно не скажешь...
- Нет, скажу.
- Слабо тебе сказать.
- Нет, не слабо.
- А чего ж ты сидишь и не говоришь?
- А я еще скажу.
- Посидишь и уйдешь.
Ваня быстро поднялся, подошел к столу Захарову. Захаров не обратил на
него внимания. Ваня подошел ближе, коснулся стола животом и положил руки
на его край. Потом вкось посмотрел на Володю, покраснел. Захаров, не
прекращая работы, спросил:
- Ну?
- Алексей Степанович! Тот... сегодня ж восьмое ноября?
- Восьмое.
- А новых опок еще не сделали.
Захаров улыбнулся, посмотрел на Ваню:
- Не сделали.
- Значит, Алеша правду говорил?
- Выходит, так...
Ваня что-то еще хотел сказать, но... не выдержал, бросился к двери.
Володя снялся с якоря на диване, в дверях Ваня обернулся:
- Значит, Соломон Давидович не сдержал слова?
Захаров покачал головой. мальчики захлопнули дверь.
Авторитетное подтверждение Захарова было необходимо ввиду крайне
противоречивых толкований, распостраненных в четвертой бригаде. Находились
такие, вроде Кирюшки Новака, которые утверждали, что вопрос о слове,
данном Соломоном Давидовичем в свое время, снят с очереди. Этому
оппортунистическому течению в четвертой бригаде способствовало то
обстоятельство, что на производстве почему-то стало очень мирно. Станки
по-прежнему хрипели и останавливались, пасы и шкивы по-прежнему выходили
из строя по нескольку раз в день, но колонисты заявляли об этом Соломону
Давидовичу вежливо, терпеливо выслушивая его обещания. Нужно, впрочем,
сказать, что Соломон Давидович теперь не столько обещал, сколько разводил
руками и говорил нежно:
- Вы же понимаете, дорогие товарищи!
Намечались и другие линии примирения между колонистами и Соломоном
Давидовичем. В конце декабря предстоял годовой праздник - день открытия
колонии. Теперь, после годовщины Октября, началась развернутая подготовка
к этому празднику. Петр Васильевич Маленький напомнил как-то на общем
собрании, что по старой колонистской традиции все к этому празднику должно
быть сделано руками колонистов. Выходило так, что без Соломона Даивдовича
обойтись будет трудно. Работала уже праздничная комиссия, составленная из
представителей всех бригад. От восьмой бригады в эту комиссию вошел Игорь
Чернявин, от четвертой бригады - Ваня Гальченко, от пятой - Оксана. Ваня в
это время играл уже в оркестре, правда, только во втором, учебном составе.
ему был поручен второй корнет. Но не было никаких надежд, что к празднику
он успеет пройти всю учебную программу второго корнета. Поэтому Ваня
значительную чатсь души мог отдать подгтовке к празднику.
На первом же заседании комиссии выяснилось, что без помощи Соломона
Давидовича вечер самодеятельности устроить будет трудно. И комиссия
постановила: выделить для переговоров наиболее искушенных в дипломатии
товарищей. Таковыми оказались, по общему признанию, Игорь Чернявин, и Шура
Мятникова, которая даже в библиотеке умела каждому выбрать книгу по вкусу.
У Соломона Давидовича Игорь начал:
- У нас будет вечер самодеятельности...
Соломон Давидович перебил его:
- Вам нужно сделать декорации? Я уже согласен. Так, чтобы не испортить
доски, пожалуйста! А когда будет вечер?
- Через полтора месяца.
- Это очень хорошее дело. Очень хорошее начинание. Я сам бы с
удовольствием принял бы участие.
- Соломон Давидович! Давайте! Давайте, и все!
- Я и декламировать могу. И танцевать. Давайте я вам такой гопак
станцую, пальчики оближете, хе-хе! Я вам покажу молодость, черт возьми!
- С Оксаной?
- А что же вы думаете: если Оксана, так я испугался?
- По рукам!
- По рукам!
Соломон Давидович рассмеялся весело, а Игорь побежал порадовать
комиссию. маленький очень одобрил результаты его посольства:
- Во-первых, это будет оригинально: Соломон Давидович тоже учавствует,
а во-вторых - мы получим и доски, и фанеру, и бязь, и лампочки, и всякие
сценические эффекты.
Еще через неделю Игорь предложил в комиссии более подробный план
участия Соломона Давидовича. Его проект был встречен взрывами хохота.
Маленький с горящими глазами слушал подробности:
- Шикарно! Только... догадается.
- Ни за что на свете!
Ваня сказал:
- Убиться можно!
Оксана была смущена смелостью проекта:
- Игорь, не нужно так делать.
- Оксана! Это будет замечательно. Замечательно! И Соломон Давидович
доволен будет. Очень будет доволен.
Маленький подтвердил:
- Будет доволен! Эт-то... шикарно! Когда Игорь отправился к Соломону
Давидовичу, Ваня увязался с ним, только Игорь предупредил его:
- Глаза! Глаза у тебя - прямо невозможно! Спрячь глаза.
Ваня спрятал глаза, как умел, т. е. в разговоре с Соломоном Давидовичем
прикрывал их рукой. Другого способа спрятать глаза Ваня еще не знал.
Предложению Игоря Соломон Давидович обрадовался:
- Монолог Бориса Годунова?
- Пушкина!
- Нет, вы говорите ясно: Бориса Годунова или Пушкина? Нельзя же
смешивать!
- "Борис Годунов" - сочинение Пушкина.
- Так и нужно говорить во избежание недоразумений. Так это я должен
обьявить: "Борис Годунов" - сочинение Пушкина?
- Нет, вы не беспокойтесь, это конферасье обьявит.
- Тем лучше. Борис Годунов - это такой полководец?
- Царь.
- Допустим, не царь, а бывший царь. Я что-то такое помню. Его кто-то
зарезал такой.
- Нет, это он зарезал... царевича Димитрия.
- Ну, я же знаю. Какие-то у него были там неприятности... Хорошо, я
прочитаю.
- И гопак.
- С Оксаной?
- Только... нужно ходить на репетицию. Разве у меня есть время ходить?
- Не нужно, Соломон Давидович, на репетиции. Мы хотим, чтобы это было
для всех сюрпризом, понимаете, для всех... Мы так... потихоньку...
прорепетируем.
- Будьте покойны!
- Так вот мы вам принесли.
- Что это такое?
- А это слова!
- Ага, слова! Так чистенько написано. Кто это такой так хорошо пишет?
- А это Ваня Гальченко.
- Это ты так хорошо написал? А почему ты все улыбаешься? У тебя такой
веселый характер?
- У него всегда такой характер, Соломон Давидович, - сказал Игорь и
ущипнул Ваню за ногу. - Ваня несколько изменил характер.
- Будьте покойны, - сказал Соломон Давидович на проащние. - Я не
подведу. А то вы думаете: Соломон Давидович - это давай сырье, давай
станки, давай опоки, давай ремонт, все давай, давай! Вот вы увидите.
Подготовка к празднику пошла полным ходом. На полном ходу пошли и
другие дела. В один из выходных дней состоялась закладка нового завода. На
краю площадки, против цветников, уже несколько дней копали котлованы.
Колхозные подводы свозили кирпич и складывали его аккуратными стопками. На
закладку приехал Крейцер, а с ним еще много людей, между ними был и
толстый инженер Воргунов. Крейцер всем показывал колонию, только Воргунов
ничего не захотел смотреть, сидел в кабинете Захарова и говорил:
- Закладка - это еще не дело. Это марафет. наши вообще не могут без
марафета. - Кто это "наши", Петр Петрович?
- Наши - русские!
- Вы не любите русских?
- Я люблю борщ с чесноком, а с русскими я предпочел бы работать как
следует.
- Вот и хорошо: поработаем вместе.
- Посмотрим. Только... товарищ захаров, неужели и вы серьезно думаете,
что ваши... мальчики способны будут справиться с таким заводом?
- Совершенно серьезно.
- Так. Ну, хорошо, пока нужно торжествовать...
Колонисты в парадных костюмах выстроились на площадке и вынесли знамя с
обычным торжеством. Воргунов стоял возле котлована и ухмылялся. Крейцер
спросил у него:
- Понравилось все-таки?
- Да, понравилось. Это их дело, хорошо! Музыка, стройно, красиво. А
только при чем здесь завод электроинструмента? Нельзя смешивать!
- Смешаем, Петр Петрович. Музыку с заводом, и вас еще прибавим полную
порцию!
Воргунов снова надул губы:
- Нет, уж увольте: я стар для таких забав, Михаил Осипович!
На дне котлована, на кирпичном ложе, уложили большую грамоту, в которой
было написано, когда и кем закладывается новый завод. Укладывали эту
грамоту, придавили ее кирпичом и закрыли известкой два человека: самый
старый и самый молодой представители Советской власти в колонии: Крейцер и
Ваня Гальченко.
В этот день Ваня Гальченко был дневальным от десяти до двенадцати
вечера. Он стал на пост в момент сигнала "спать". Еще через полчаса
затихло движение на лестнице. Ваня потушил свет в коридорах, крепче стянул
пояс на шинели и заходил по вестибюлю, переставляя винтовку, широким
шагом. В половине двенадцатого Захаров окончил работу. Проходя мимо Вани,
он спросил:
- Спать не очень хочешь?
- Хоть до утра стоять, - ответил Ваня.
- Ну молодец! Спокойной ночи! Ты кому сдаешь дневальство?
- Володе Бегунку.
- А сигналы кто завтра?
- Сигналы Петька будет.
- Хорошо...
Захаров ушел. Когда до смены оставалось десять минут, тихо открылась
дверь и рыжая голова просунулась в щель, зеленые глаза смотрели на Ваню
подозрительно.
- А я... из города. Погулял... немного.
Зацепив за дверь, Рыжиков пролез в вестибюль, пошатнулся перед Ваней,
бессильно взмахнул рукой:
- Отметь... пожалуйста... в рапорте. Отметь! Все равно, так и отметь:
Рыжиков опоздал на три часа. Опоздал, ну так что же!
Он полез по лестнице, именно полез, потому что часто спотыкался и
хватался рукой за ступени. Ваня испуганно смотрел ему вслед.
Когда прибежал сверху Володя в шинели, туго стянутой в талии, Ваня
зашептал страстно:
- Рыжиков... пьяный пришел, понимаешь!
- Рыжиков! Да ну!
- Пьяный, совсем пьяный, таку шатается и падает все.
- Попадет! Его все равно выгонят...
- А если он скажет: кто видел?
- Ты завтра должен сдать рапорт дежурному бригадру.
- А если он скажет: вранье!
- Против рапорта не поспорит!


28. ПЛАКАТ-ПЛАН

В конце ноября выпал снег. малыши долго отмечали это событие радостными
кликами и воздеваниями рук. В парке перебрасывались снежками и строили
крепость, но потом оказалось, что строительного материала для крепости еще
очень мало: это был первый слабенький снежок, он мало подходил для
постройки крепости. Поэтому малыши перенесли свое внимание на пруд: он
должен замерзнуть, и тогда в колонии будет каток. Миша Гонтарь в эту эпоху
приобрел большое значение для пацанов: он прекрасно делал пластинки для
коньков. Другие слесари тоже умели делать такие пластинки, но они были
завалены заказами из других бригад, а Миша Гонтарь в качестве старосты
пятого класса специлизировался на пацанах из четвертой бригады. Коньки
были выданы по три пары на бригаду, но четвертой бригаде повезло: все
маленькие номера перешли к ней, другие бригады все были большеногие. Кроме
этих общественных коньков были еще и собственные у отдельных старожилов, а
у Фильки даже две пары. Алеша Зырянский предложил все коньки обратить в
бригадные, указывал на то обстоятельство, что ноги у пацанов растут быстро
и прошлогодние коньки все равно не подходят. Таким образом, в четвертой
бригаде оказалось около десятка пар коньков - такое количество с избытком
покрывало потребность. Но, к сожалению, пруд не замерзал. Берага пруда
покрыты снегом, а поверхность пруда дышит свободной водой и по-летнему
отражает в себе облака. Знатоки уверяли, что раньше льда должно появиться
"масло", но сколько пацаны ни смотрели, "масла" никакгого не появлялось.
День в колонии сделался "вечерним": вставали, завтракали, начинали
работу при электричестве, только обедали при солнце, а потом снова
зажигались фонари и лампочки. Утром стало труднее просыпаться, появились
охотники спать до "без пяти минут поверка". Особенно страдали старшие,
которым до завтрака нужно было еще и побриться. Гладко выбритые и пахнущие
одеколоном, они приходили в столовую с виноватым видом и старались не
смотреть в глаза дежурному бригадиру. Все это были ветераны колони, и
дежурные бригадиры ограничивались нахмуренными бровями. Конечно, в
дежурство Алеши Зырянского приходилось бриться до поверки, но Алеша
дежурил два раза в месяц, и казалось, что при таких условиях жить вообще
можно. Конец такой сносной жизни наступил неожиданно, в дежурство Илюши
Руднева. Не теряя своего постоянно милого, расположенно-внимательного
выражения, руднев во время поверки произвел демонстративную атаку:
приказал ДЧСК отметить в рапорте всех небритых. Это мероприятие,
исключительное по своей новизне, произвело очень сильное впечатление, и,
как только окончилась поверка, очень многие забегали по коридорам с
мыльницами в руках. Игорь Чернявин с того дня, как получил звание
колониста, также считал для себя обязательным
уничтожение бороды и усов. Очень возможно, что с этим делом можно было и
подождать, но, во-первых, бритва - это солидно; во-вторых, в детской
колонии как-то неудобно было показывать щетину; в-третьих, щетина у Игоря
была рыжеватая, а после первого бритья она приобрела совершенно
несимпатичный вид. Напуганный действиями Руднева, Игорь тоже захватил
бритву, полотенце и мыльницу и полтеле в умывальную. Внизу играли сигнал
на завтрак. В литере Б, в умывальниках и в спальнях раздавался бритвенный
скрип и обильно текла молодая кровь - результат неопытности и быстроты
темпов. Рудннев - самый молодой бригадир, и опоздать на завтра в его
дежурство, хотя бы и на пятнадцать минут, до сих пор не считалось
предприятием невыполнимым. Но сегодня он показал крепкие зубы на поверке,
трудно было предсказать, какие зубы он покажет во время завтрака.
Успокаивало одно: не решится этот пацан оставить без завтрака около трех
десятков стариков. Действительность оказалась и печальнее, и хитрее.
Руднев, правда, не решился на прямое нападение, но о чем-то быстро
переговорил в кабинете Захарова. Во всяком случае, Захарову пришло в
голову изучить плакат-план первого квартала, висящий в вестибюле, при
самом входе в столовую. Изучение этого плаката Захаров начал ровно через
пять минут после сигнала на завтрак. Он стоял перед плакатом, заложив руки
за спину, и внимательно читал его цифры, которые даже пацаны четвертой
бригады давно знали на память. Минут через десять по ступеням лестницы
заумели быстрые шаги ветеранов колонии, успевших к этому моменту
уничтожить не только щетину, но и следы крови на лицах. Ни одной секунды
замешательства или растерянности они в себе не позволили. ловкие ноги
направили их не в столовую, а в выходную дверь, ловкие руки подскочили в
салюте:
- Здравствуйте, Алексей Степанович!
- Здравствуйте, Алексей Степанович!
- Здравствуйте, Алексей Степанович!
Захаров поневоле должен был отвернуться от плаката, чтобы отвечать на
приветствия. Игорь Чернявин с верхней площадки еще видел, как поток
колонистов уносился в выходную дверь, но, когда он сам поравнялся с
Захаровым, сказал слово прветствия, ни один мускул не потянул его к
столовой: было совершенно очевидно, что путь имеется только на выход и
дальше - в цех. Во дворе он влетел в веселую толпу товарищей, которым
теперь оставалось единственное наслаждение: встречать последних
опаздывающих, наблюдать сложную игру на их лцах и хохотать вместе с ними.
Потмо вышел на крыльцо Захаров и сказал:
- Хороший будет день... теплый... Где это ты обрезался, Михаил?
Миша Гонтарь стрельнул глазами на толпу колонистов и ответил с
достоинством:
- Бриться приходиться, Алексей Степанович.
- А ты безопасную заведи. И удобнее, и скорее.
На крыльцо выходили и закончившие завтрак. Вышел и Нестеренко, Захарова
не заметил:
- Мишка, а почему ты не... Здравствуйте, Алексей Степанович. А почему
ты не... не того... не подождал меня?
Миша Гонтарь не умел так быстро отвечать на некоторые вопросы. Захаров
поправил пенсне и ушел в здание.
Игорь Чернявин тоже стоял в толпе колонистов и сочувствовал Нестеренко,
который чуть-чуть не влип со своим вопросом. Но Нестеренко уже освоился с
положением:
- Вот какое дело!! Постойте, и я буду дежурить, я тоже... придумаю вам,
панычи.
А когда на крыльцо вышел дежурный бригадир Илья Руднев, у него было
такое выражение, как будто он в этом деле никакого участия не принимал.
Удивленным голосом он спрашивал:
- Не завтракали? А почему?
В следующие дни даже самые почтенные "старики" спешили на завтрак
вместе с пацанами и, проходя мимо плаката-плана, поневоле оглядывались на
его цифры. Цифры были такие:
План первого квартала:
Металлисты:
Масленки..... 235 000 штук
235 000 рублей
Деревообделочники
Столы аудиторные 1400 штук
Столы чертежные 1250 ""
Стулья 1450 ""
Табуретки чертежные 1450 ""
180 000 рублей
Швейный цех
Трусики 25 000 штук
Шаровары 8 870 ""
Юнгштурмы 3 350 ""
Ковбойки 4 700 ""
70 000 рублей
Всего 485 000 рублей
План был очень трудный, и колонисты восторгались:
- Вот это план так план!
Старики однако знали, что восторгаться можно только до первого января,
потом придется плохо. Но четвертая бригада была уверена, что и после
первого января будет интересно. В комсомольской ячейке заседали по вечерам
и приставали к Соломона Давидовичу с разными вопросами. Но теперь Соломон
Давидович не "парился", а старался подробнее рассказать, как обеспечено
выполнение плана. Это была эпоха мирных отношений. Недавно на общем
собрании Соломон Давидович сказал:
- Ваше желание, товарищи первомайцы, выполнено: сегодня сданы новые
опоки.
Одинкоий голос спросил:
- А какое сегодня число?
И другие голоса охотно ответили:
- Третья декабря.
- Какое это имеет значение? - сказал Соломон Давидович. - Важно, что у
вас есть опоки, а всякие формальности не имеют значения.
Колонисты смеялись и шумно аплодировали Соломону Давидовичу. Многие
хохотали, спрятавшись за спины товарищей. Глаза четвертой бригады тревожно
устремились на Алешу Зырянского: может быть, он что-нибудь скажет на тему
о справедливости и святости данного слова? Но Алеша Зырянский тоже
аплодировал и смеялся. Соломон Давидович был растроган аплодисментами. Он
высоко поднял руку и произнес звонко:
- Видите: что можно сделать для производства, я всегда сделаю.
Эти слова вызвали новый взрыв оваций и уже совершенно откровенный общий
хохот. Смеялся и захаров, смеялся и сам Соломон Давидович. Даже Рыжиков
смеялся и аплодировал. Рыжиков был доволен, что все так мирно кончается, а
кроме того, он был формовщик, и опоки для него имели большое значение.
Правда, в прошлом месяце было много неприятностей у Рыжикова - после
случая с Левитиным даже Руслан горохов однажды зарычал на него с глазу на
глаз:
- Ты от меня отстынь, слышишь? Отстань! Я и без тебя проживу.
А потом пришлось похлопотать глазами на совете бригадиров после рапорта
дневального Вани Гальченко. Но и это прошло. Было неприятно, что бригадиры
как-то неохотно высказывались о Рыжикове, и Зырянский выразил, вероятно,
общую мысль:
- Темный человек и плохой - Рыжиков. Однако подождем. И не из такого
дерьма людей делали. А у нас впереди завод, триста тысяч, у нас впереди
большая жизнь, а он в городе водку пьет и пьяный приходит в колонию. Какой
это человек? Только и того, что говорить умеет! Так и попугая можно
выучить. Толко попугай водки пить не будет. Посмотрим. Но... Рыжиков, имей
в виду: настанет момент - костей не соберешь!
Рыжиков вертелся на середине, прикладывая руки к груди, обещал и
каялся, старался делать серьезное и убедительное лицо. И Воленко снова
выступил в его защиту:
- Надо все-таки понимать: Рыжиков привык к такой жизни, сразу отвыкнуть
не может. Надо подождать, товарищи. Наказывать его нет смысла, он еще
ничего в наказании не понимает. А вот вы увидите, вот увидите!
В общем, совет бригадиров ничего не постановил, а так и отпустили
Рыжикова со словами: "Посмотрим".
Рыжиков после этого ходил скучным шагом, ни с кем не заговваривал, но в
литейном работал "как зверь". Соломон Давидович очень хвалил Рыжикова:
- Если бы все работали так, как Рыжиков, у нас было бы не триста тысяч
накоплений, а по меньшей мере полмиллиона. Золотые руки!


29. БОРИС ГОДУНОВ

Праздник прошел великолепно. Было много гостей, был устроен великолепный
ужин, в колонии было тепло, приветливо и счастливо. До трамвай-
ной остановки, через всю просеку, прошла линия костров, которыми заведовал
Данила Горовой. Между кострами гости проезжали на машинах и проходили
пешком. В дверях их встречали дежурные, вручали билет в театр и
приглашение к столу от имени какой-либо бригады.
Колонисты показывали гостям свои спальни, клубы, классы, показывали и
обьясняли плакат-план первого квартала, но цехов не показывали. А гвоздем
вечера был сложный и веселый дивертсимент. Выступали и певцы, и чтецы, и
акробаты. Малыши показали свою постановку, которорая называлась:
"Путешествие первомайцев по Европе".
В этой постановке учавствовал и Ваня Гальченко, но главная роль
принадлежала Фильке Шарию. Филька изображал Макдональда@62. Это было
чрезвычайно интересное представление. И гости и колонисты много
аплодировали, когда малыши выстроились один за один гуськом, свет на сцене
потух, а в руках у актеров зажглись электрические фонарики. Оркестр
заиграл "Поезд". Под звуки этой музыки малыши-первомайцы уехали в свое
путешествие. Они в пути имели любопытные встречи с Пилсудским@63, с
Муссолини, с Макдональдом и другими "деятелями". Каждый хвастал перед ними
своими делами, но первомайцев обмануть трудно: они прекрасно умели
рассмотреть, что делается в Западной Европе.
Большое впечатление произвело выступление Соломона Давидовича. Он вышел
на сцену в новом корчневом костюме. Конферасье Санчо Зорин обьявил:
- Соломон Давидович прочитает отрывок из "Бориса Годунова" Пушкина, под
редакцией Игоря Чернявина.
Крейцер, сидящий в первом ряду, наклонился к уху Захарова:
- Как это Пушкин под редакцией Чернявина?
- Каверза, конечно.
Соломон Давидович нахмурил брови и произнес выразительно:

Достиг я высшей власти,
Шестой уж месяц царствую спокойно.

Крейцер произнес сковзь зубы:
- Подлецы!
Соломон Давидович читал:

Мне счастья нет. Я думал, свой народ
В цехах на производстве успокоить...

Многие колонисты встали. На их лицах еще молчаливый, но нескрываемый
восторг. Сидевшая рядом с Захаровым учительница Надежда Васильевна
улыбалась мечтательно. Захаров опустил веки и внимательно слушал. У
Крейцера блестели глаза, он даже шею вытянул, наблюдая, что происходит на
сцене. Соломон Давидович с большой трагической экспрессией очень громко
читал:
Я им навез станков, я им сыскал работу.
Они ж меня, беснуясь, проклинали!
Колонисты не выдержали: редко кто остался на месте, они приветствовали
чтеца оглушительными аплодисментами, их лица выражали настоящий
эстетический пафос.
Соломон Давидович не мог не улыбнуться, и его улыбка еще усилила
восхищение слушателей. С нарастающим чувством он продолжал, и зал затих в
предвидении новых эстетических наслаждений:

Кто ни умрет, я всех убийца тайный:
Ускорил и трансмиссии кончину,
Я отравил литейщиков смиренных!

Трудно стало что-нибудь разобрать в наступившей овации: громкий смех
потонул в бешеных аплодисментах, что-то кричали колонисты, Крейцер хохотал
больше всех, но сказал Захарову:
- Надо этих редакторов взгреть все-таки! Разве так можно?
Соломон Давидович, сияя покрасневшим лицом, радостной лысиной и новым
костюмом, протянул руку к залу:
- Дайте же кончить!
Колонисты закусили губы. Соломон Давидович сделал шаг вперед, положил
руку на сердце, закрыл глаза:

И все тошнит, и голова кружится,
И мальчики нахальные в глазах.
И рад бежать, да некуда. Ужасно!
Да, жалок тот, у кого денег нет!

Он кончил и скромно опустил глаза. Но такую сдержанную, хотя и
актерскую, позу недолго можно было выдержать. В ответ на бурный восторг
публики Соломон Давидович тоже расцвел улыбкой, потом гордо выпрямился,
поднял вверх палец и только после этого начал кланяться, ибо публика все
продолжала кричать и аплодировать. Наконец закрылся занавес.
В антракте Соломон Давидович пробрался к первому ряду, гордо отвечал на
приветствия колонистов, улыбаясь снисходительно, пожал руку Крейцеру:
- Ну как? Какие овации!
- Слушайте, Соломон Давидович! Вас надули эти подлецы!
- Как надули!
- Они вам подсунули другие слова.
- Другие слова! Не может быть. Вот же у меня слова.
- Ай, ай, ай! Вот... прохвосты. Смотрите, этот самый Борис Годунов
говорит исключительно о производственных делах колонии им. Первого мая.
- В самом деле?
- А как же: "Я им навез станков, я отравил литейщиков". Это не Борис
Годунов, это вы, Соломон Давидович! И нахальные мальчики...
- А Пушкин, значит, не так написал?
- Я думаю: у Пушкина мальчики кровавые, а здесь нахальные.
- А вы знаете: они-таки, действительно, нахальные! А как у Пушкина про
литейщиков?
- Про ваших литейщиков? Какое ему дело? Он же умер сто лет назад.
Соломон Давидович искренне возмутился:
- Ах, какое нахальство! Я сейчас пойду! Я им скажу!
Соломон Давидович бросился за кулисы. Кое-кто попытался убежать от
него, но он поймал Игоря Чернявина, главного редактора.
- Как же вам не стыдно, товарищ Чернявин?
- А что такое?
- Пушкин совсем не так написал.
- Мало ли чего? А вы знаете, что Мейерхольд@64 делает?
- Какой Мейерхольд?
- Московский.
- У него тоже производство?
- И еще какое! У нас хтоьнемного похоже на Пушкина, а у него так совсем
не похоже. Такая мода!
- Мода, конечно, это неплохо, но причем здесь литейщики?
- А как же! Вы думаете, при Борисе Годунове литейщиков не было? А кто
ружья делал, как вы думаете?
- Они ружья могли делать, но, может быть, у них такого дыма не было?
- Какой там не было! Разве они знали, что такое вентиляция?
- Они могли и не знать.
- Хорошо получилось, Соломон Давидович! Вы смотрите, как всем
понравилось. Скоро вам танцевать.
Я боюсь теперь танцевать. написано гопак, а может, это тоже, как
Мейерхольд.
- Честное слово, гопак!
Соломон Давидович рассмеялся, взмахнул кулаком:
- А, черт его дери! Давайте гопак.
Соломон Давидович возвратился к Крейцеру и успокоил его:
- Я их поругал, но они говорят: теперь все так делают. Мейерхольд
какой-то из Москвы, так он тоже так делает. Такая мода как будто.
Крейцер обнял Соломона Давидовича, усадил рядом с собой:
- Верно! А в общем хорошо!
Через четверть часа Соломон Давидович в украинском казачьем костюме, в
широченных штанах и в сивой шапке по-настоящему "садил" гопак на сцене.
Легкая, тоненькая Оксана еле успевала удирать от него подкованных сапог.
Теперь колонисты аплодировали без всякой каверзы: не могло быть сомнений,
что Соломон Давидович классный танцор. В его стариковской удали, в
размашистой, смелой присядке было много вполне уместного юмора и любви к
жизни. Колька-доктор после танца прыгнул на сцену и сказал громко:
- Видели? Пусть теперь ко мне не ходит с сердцем!
Соломон Давидович засмеялся грустно:
- Он не хочет понимать разницу: запорожцы эти самые умели танцевать
гопак до самой смерти, и у них ничего не делалось с сердцем. А вы
назначьте их заведовать производством, и вы увидите, сколько у вас
прибавится пациентов!


30. КРАЖА

Через день после праздника Игоря Чернявин утром сбежал вниз в раздевалку,
чтобы взять свое пальто. Колышек N 205 встретил его неожиданной пустотой:
пальто не было. Рядом натягивал свое пальто Миша Гонтарь.
- Миша, моего пальто нет.
- Как это "нет"?
- Вот мой номер пустой.
- Перепутал кто-нибудь. Ты поищи.
Игорь в обеденный перерыв пересмотрел все пальто: не изнанке воротника
в каждом пальто был вышит номер, но двести пятого не было. Он сказал об
этом дежурному бригадиру Брацану. Дежурный посмотрел на него с досадой:
- Что же, по-твоему, украли или как?
- Я обыскал всю вешалку.
- Надо еще раз посмотреть. Куда оно может деться?
Брацан отвернулся от него недовольный. Но после работы он сам нашел
Игоря и спросил его сумрачно:
- Нет пальто?
- Нет.
- У Новака тоже нет из четвертой бригады.
- Украли?
Брацан ничего не сказал, видно было, что это слово ему не нравилось.
Вечером Игорь пошел на рапорты бригадиров. Брацан рапортовал:
- Товарищ заведующий! Прошлой ночью с вешалки украдено два пальто -
Чернявина и Новака.
Захаров, как всегда, спокойно поднял руку, ответил: "Есть!" И все
присутствующие салютовали рапорту дежурного бригадира "в обычном порядке".
Но что-то такое было особенное в сегодняшней процедуре рапортов: в лицах
не было веселой бодрости, чувствовалось, что последний рапорт не
восстановит дружеской непритязательности отноешний, колония не перейдет к
обычному вечернему настроению, никто не улыбнется и не будет острить.
Действительно, приняв последний рапорт, Захаров быстро опустился на стул,
выдернул из папки какую-то бумажку, подперев голову рукой, стал читать,
читать внимательно, как будто бы один остался в кабинете. А в кабинете
стояли три десятка колонистов и, не шевелясь, молча смотрели на него.
Нестеренко шепотом спросил Брацана:
- Какие у тебя подозрения?
К вопросу Нестеренко прислушались, но все знали, что пальто исчезла и
похититель следов не оставил. Брацан, однако, был дежурным, он обязан был
отвечать за свой день и, следовательно, обязан ответить на вопрос
Нестеренко.
Брацан это понимал, и он ответил громко:
- От двенадцати до восьми дневалило четыре человека, все колонисты,
конечно, из них подозревать никого нельзя. Лобойко, Грачев, Соловьев и
Толенко - все из моей бригады. Я за них ручаюсь: не уйдет, не заснет
никто. А теперь другое: из раздевалки нельзя пройти иначе, как мимо
дневального. Значит, в окно, в форточку. А как? Форточки там очень
маленькие, пальто трудно продвинуть, очень трудно, я сегодня пробовал.
Специалист делал.
- Как ночевали сегодня? - спросил Захаров, не подымая глаз от бумаги.
- Проверял. Ночевали в порядке. И дневальные говорят: никто ночью не
выходил из здания, а последний пришел из города Зырянский, в одиннадцать
часов, был в командировке, по вашему распоряжению. такое дело... если бы
пропало одно пальто, сказали бы... обязательно сказали: забыл где-нибудь.
А то два пальто, из разных бригад, Чернявин Новака мало знает.
- Торский! Секретный совет, сейчас, здесь, у меня.
- Есть.
В кабинете остались только бригадиры. Когда ушел последний колонист,
Захаров откинулся на спинку кресла:
- Так... Говорите, что думаете.
Торский первый развел руками, сидя на диване в гуще других:
- Говорить трудно. И подозревтаь опасно, никаких оснований. Я составил
сегодня список, за кого нельзя еще ручаться. Что ж... выходит
девятнадцать человек... не стоит и обьявлять: два пальто того не стоят.
Один вор, а восемнадцать на всю жизнь обидеть можно. Просто беда... ни
одного вопроса никому нельзя задать. Например, спросить, не выходил ли
куда-нибудь ночью...
- Нельзя никого спрашивать, - подтвердил Захаров недовольно.
- Нельзя, я и говорю.
- Вот я скажу, - зырянский придвинулся на край дивана. - Вот я скажу.
Первое: пальто украдены не ночью, а утром, когда все одевались. Это
человек нахальный сделал. Просто взял и надел чужое пальто, при всех,
может, и Чернявин его встретил, когда в раздевалку входил. А если бы
попался, отговорка легкая: по ошибке надел, ничего такого.
- Так не одно пальто, а два.
- Два. Только моего Новака три дня висело, он его не надевал, в цех без
пальто перебегал, мои пацаны любят так делать. Значит, Новака раньше,
может, еще позавчера украли, а никто и не знал.
- Ты отчасти прав, - начал Нестеренко, но зырянский сурово на него
оглянулся:
- Постой, я не кончил. Второе: пальто это и сейчас в колонии, у
кого-нибудь на квартире или в деревне, только я думаю, что не в деревне, а
здесь, у служащих, а может, из строительных кто-нибудь за Каина работает.
Это не иначе. В город пальто не понесешь: и видно будет, и время
требуется; в рабочий день нельзя, а в выходной день наших много бывает на
дороге в город. Оба пальто здесь и сейчас, на нашей территории.
Все молчали. Зырянский был, пожалуй, совершенно прав. Только Нестеренко
выразил маленькое сомнение:
- Ты отчасти прав, Алексей, а только у Чернявина пальто с правого
фланга, а у Новака, наоборот, с левого. Ты говоришь: надел и вышел, это
может быть: надел и вышел, а возвратился без пальто, у нас много без
пальто бегают, тут не разберешь. А только... как же с размерами?
Одно дело Чернявина надеть пальто, а другое дело - Новака. Выходит так,
что работало двое. - двое не может быть, - сказал тихо Воленко.
- Почему не может быть?
- Не может быть. У нас таких компаний нет. Одиночек можно подозревать,
а таких компаний, чтобы вдвоем крали, у нас нет.
- Воленко правильно говорит, - согласился Торский. - Это один. А как
он вынес, черт его знает, а только безусловно, вроде как Зырянский
говорит. Воленко, как ты думаешь насчет твоего Рыжикова?
Была названа первая фамилия. У бригадиров лица стали внимательнее.
Воленко на минуту задумался:
- Из моей бригады можно кого-нибудь другого подозревать, Горохова, к
примеру, или Левитина. Только Левитин в последнее время другим занят;
Алексей Степанович наложил на него наказание за те записки, помните, в
течение месяца расчищать дорожки в саду. Он этим делом очень увлекается,
хочет, чтобы его простили, старается здорово, он красть не пойдет. Горохов
как будто больше всего думает о своем шипорезном, а теперь план новый
повесили, так у него в голове только и стоит: косой шип, прямой шип, да
еще какое-то приспособление делает, чтобы сразу больше концов запускать в
машину. скажите, разве в таком положении человек может украсть? Не может.
- Горохов не украдет, - сказал просто Торский.
- А Рыжиков? Рыжиков - пожалуйста, у Рыжикова совести, как у воробья.
Но зато Рыжикову не нужно. Он сейчас зарабатывает больше всех в колонии.
Он положил в сберкассу пятьдесят, а книжку мне отдал, чтобы не растратить.
Он только об одном и думает, как бы заработать больше... Для чего ему
красть? Да Рыжиков еще и новый, никого не знает, а без Каина обойтись
невозможно.
- Будь покоен, - сказал Брацан. - Это ты не знаешь, а Рыжиков знает,
что ему нужно.
- Да нет, рано ему знать, - протянул Нестеренко.
- Хорошо, это по первой бригаде. А у тебя, Левка?
Бригадир второй, Поршнев, счастливый был человек, может быть, самый
счастливый в колонии. У него всегда добродушно-красивое настроение, всегда
он доволен жизнью, никогда еще "не парился", и за какое дело ни возьмется,
дело у него в руках тоже начинает улыбаться. И сейчас он только плечами
пошевелил:
- Да... откуда ж у меня? У меня все народ... верный.
- За всех ручаешься?
- Да... чего за них ручаться? Они сами... поручиться за кого угодно...
могут. Вы же знаете.
Поршнева все любили в колонии особой, добродушной, спокойной любовью.
Приятно было на него смотеть и следить за ленивой волной радости, которая
всегда играла в его неторопливом взгляде, в движении чертных, тенистых
бровей, в улыбчивом подрагивании полных, хорошо напряженных губ. А глядя
на Поршнева, вспоминали и вторую бригаду: семнадцать мальчиков, как будто
нарочно собравшихся в бригаде. Им всем по шестнадцать лет, все они одного
роста, все более или менее хороши собой и постоянно заняты делом и делом
этим оживлены.
Почти вся вторая бригада работала в машинном цехе на фуговальных,
рейсмусных и других станках. И производство у них говорливое, задорное,
и вто же время по-настоящему деловому.
- Да, - скзаал Нестеренко. - Во второй бригаде некому.
По остальным бригадам были кандидаты на подозрение; но тот чтением
увлекается, у того первый корнет занимает половину души, у третьего -
модельный кружок, у четвертого - дружба с Маленьким, у пятого - дружба с
Колькой-доктором, у шестого - пятерки по географии. Пятая же и
одиннадцатая бригады даже не позволили вспоминать о них по такому
оскорбительному поводу.
И когда кончили просмотр последней, десятой бригады, просмотр очень
короткий, потому что Руднев согласился подозревать только себя и помощника
бригадира, в совете стало тепло и радушно, а Захаров сказал:
- Черт возьми! Какие люди у нас хорошие, просто прелесть, а не люди!
Бригадиры обрадовались, засмеялись, теснее уселись на диване, как будто
до утра собирались просидеть здесь в кабинете. Нестеренко потирал руки от
удовольствия:
- У нас люди, Алексей Степанович, мировые.
Захаров встал за столом, швырнул на окно какую-то бумажку, придавил ее
рукой и задумался:
- Значит, так: один человек... завелся! Я думаю, не нужно его искать.
две шинели - это пустяк. Посмотрим, что будет дальше. Может быть, это
его последняя кража. Прошу вас об этой краже не говорить в бригадах.
Сделайте такой вид, будто кражи никакой ене было. Согласны?
- Согласны, Алексей Степанович.
- Просто првык человек, - Захаров снисходительно улыбнулся. - Витька,
распорядись, чтобы завтра же были выданы шинели Чернявину и Новаку.
В бригадах не спал ни один человек, все ожидали возвращения бригадиров.
Воленко пришел в спальню серьезный.
- Ну как, нашли? - спросил Садовничий.
- Мы... о других делах... больше.
- Не нашли?
- Да как же ты найдешь? Кто-то один...
- Один... черт бы его побрал. Ой, поймать бы!
Рыжиков стоял посреди спальни, заложил руки в карманы, весело пыхнул
улыбкой:
- Это все зарплата виновата.
- Почему? - заинтересовался Садовничий.
- Я вот много зарабатываю, а другому завидно.
Руслан Горохов внимательно посмотрел на Рыжикова:
- А кто... тебе завидует?
- Да есть такие, что и на столовую не зарабатывают: Горленко, Толенко,
Васильев и эти самые Гальченки, Бегунки...
Горохов прищурился:
- Ты на Бегунка думаешь?
Рыжиков не любил таких пристальных взглядов:
- Да нет, я не думаю.
Он не спеша отправился к своей постели. Руслан перевернулся на месте,
провожая его взглядом.
- Чего смотришь? - вдруг оглянулся Рыжиков.
- Очень... ты мне... нравишься! - побурчал Руслан. - хороший ты
человек!
Воленко опустил глаза, поднял, посмотрел внимательно на Рыжикова, на
Руслана, что-то тревожное дрогнуло у него в губах.


31. "ДЮБЕК"

В четвертой бригаде были души впечатлительные и непреклонные: они не могли
допустить, чтобы два пальто остались неотомщенными@65.
Никто в колонии не знал, какие совещания состоялись в недрах четвертой
бригады, никто не заметил ее операций, кроме... Захарова, дежурные
бригадиры, может быть, и заметили, но исключительно с точки зрения своих
дежурных (державных) интересов. Раньше члены этой славной
"непобедимой"бригады щеголяли двумя особенностями. С одной стороны, их
глотки отличались самой неумеренной склонностью к forte. Даже секретные
разговоры они проводили так оглушительно, что трудно было разобрать, о чем
говорит каждый. Иногда они напрягали глаза до самой таинственной
конспиративной выразительности, но глотки их все равно удержать было
невозможно. Люди постарше, если им нужно кого-нибудь позвать, сначала
оглядываются, имеется ли поблизости нужное лицо. Пацаны были против такой
безрассудной траты дорогой зрительной энергии и не менее дорогого времени,
тем более что в их распоряжении всегда находится этот
оглушительно-универсальный инструмент - глотка. И поэтому приглашение
нужного лица совершалось очень просто: нужно выйти на площадку лестницы
или на центральную дорожку парка и благим матом заорать, прищуривая глаза
и даже приседая от напряжения:
- Володька-а-а!!!
Потом прислушаться и, если никто не отвечает, снова закричать еще более
противно:
- Воло-о-одбка!
Вблизи этот призыв воспринимался довольно ясно: зовут какого-то
Володьку. но как раз вблизи звуки призыва не имели практической цели,
данный Володька должен находиться где-то далеко, в таких местностях, куда
призыв доносился в самой неопределенной форме:
- О-о-а-а!
И тем не менее эти почти условные звуки производили всегда самое
полезное действие. В колонии было десять или пятнадцать Володек, но
узнавал свое имя только один, тот самый, которого в эту минуту звали.
Остальные, находившиеся в данный момент на территории колонии, только
морщились. Дежурные бригадиры очень преследовали подобную форму связи,
особенно если она употреблялась в коридорах или на площадках лестницы.
- Это - с одной стороны. С другой стороны, пацаны всегда были склонны к
некоторому сепаратизму. Дежурные бригадиры имели основания относиться к
этому явлению подозрительно. Излишний сепаратизм всегда
грозил окончиться либо разбитым окном в оранжерее, либо изорванным
костюмом, либо другой какой-либо каверзой. Для дежурного было ясно, что в
основании сепаратных действий лежит всегда сущий пустяк: муравьиная куча,
соловьиное гнездо, старое колесо, брошенное кучером где-нибудь на заднем
дворе, обнаруженная свалка консервных коробок. Подобные причины вызывали
бешеную деятельность пацанов, крики в разных концах двора... Возбужденные
глаза, настороженные уши, открытые рты, предельные скорости, визгливые
протесты и долгие восторженные крики где-нибудь за углом - все это не
могло не тревожить дежурных бригадиров. Вся колония помнит, как в начале
прошлой весны бригадир седьмой Вася Клюшнев отсидел пять часов под арестом
за невнимательное дежурство. У Захарова в кабинете Вася не отрицал, что
среди пацанов еще с утра наблюдался какой-то ажиотаж, после обеда они
много кричали и переносились от одного дома к другому и вокруг домов с
такой быстротой, что невозможно было разобраться, кто, собственно,
учавствует в этой тревоге. Но Вася подумал, что это обычный пустяк, вроде
муравьиной кучи, а потом оказалось, что дело было гораздо серьезнее: вся
операция была крикливой до тех пор, пока протекала их неугомонные глотки
каким-то чудом были приведены к молчанию. В полной тишине, почти не делясь
впечатлениями, пацаны сбросили с крыши жилого дома для служащих, с высоты
трех этажей, кошку конторщика Семенова, кошку дорогую - сибирскую. Этот
акт не был вызван ни жестокостью, ни мстительностью, ни пустым
любопытством - в основе его лежала научная экспертиза: из салфетки был
сделан довольно добротный парашют, кошка поместилась в двух уютных петлях,
из них она, конечно, не могла выпасть. Вечером все участники этого опыта
стояли перед захаровым с виноватыми лицами, но в глубине души не разделяли
его возмущения. Захаров смотрел на них сердитыми глазами. Он сказал:
- Я решительно не могу допустить такого дежурства. Это безобразие, это
раззявство, это полная неспособность держать в руках день! Товарищ
Клюшнев, я не ожидал от тебя такой беспомощности! Получи пять часов
ареста!
На глазах у "парашютистов" растроенный Вася Клюшнев принял пять часов
ареста, поднял руку и сказал "есть". Тогда Семен Гайдовский сделал слабую
попытку осветить событие. Он произнес отчаянным дискантом:
- Алексей Степанович! Так салфетка нашлась! Она уже нашлась! И мы
выстираем!
Захаров, однако, нисколько не обрадовался тому, что салфетка нашлась.
Он как будто даже забыл, что салфетка была тайно взята на кухне -
обстоятельство, считавшееся самым опасным во время проектирования
операции. Нет, Захаров на салфетку не обратил внимания:
- Что это такое? Целый десяток колонисов прется на крышу трехэтажного
дома! Для чего? Какая цель? Сбросить оттуда эту несчастную кошку!
У пацанов радостно загорелись глаза: Алексей Степанович преувеличивает
несчастье! Какое несчастье?! Семен Гайдовский закричал на весь кабинет:
- Да Алексей Степанович! Алексей Степанович! Вы не знаете! Она ничего!
Она благополучно приземлилась!
И все пацаны закричали:
- Приземлилась!!! Она даже не мявчала! Разве она падала? Она ничуть не
падала! Она же на парашюте!! Она приземлилась на четыре ноги... и тот...
побежала... взяла и побежала!
Все предпологали, что лицо Захарова просияет при этом радостном
известии, все смотрели с ожиданием на его лицо, но... оно не просияло.
Этот человек не способен был упиваться достижениями парашютизма. Он
поправи пенсне и спросил в упор:
- У кошки был парашют. А у вас был? Кто из вас был с парашютом? Кто?
Только вэтот момент пацаны поняли, какое преступление они совершили:
полезли на крышу, не вооружившись парашютами. оказывается, Захаров кое-что
понимает в парашютизме. К сожалению, он не принял во внимание, что для
человека требуется парашют очень большой, салфетка для этого дела не
подходит.
Конечно, после этого случая никто больше не влезал на крышу, но всегда
подвертывались другие случаи. Дежурные бригадиры именно к этим случаям и
относились подозрительно и поэтому терпеть не могли сепаратных начинаний
четвертой бригады.
В последние дни в колонии вдруг стало тихо, никто не звал оглушительным
дискантом Володьку, нигде не собирались стайки пацанов и никуда с
тревожным щебетанием не перелетали. И каток успел замерзнуть, на катке
сияли электрические фонари. Колонисты скользили на коньках то по
стремительной прямой, то по кругу, то взявшись за руки, то в одиночку.
даже дежурные бригадиры иногда становились на коньки, их красные повязки
далеко были видны и по-прежнему внушали уважение.
А четвертой бригаде было некогда. Володя Бегунок при всяком удобном
случае вылетал из кабинета и обязательно встречал недалеко кого-нибудь из
четвертой бригады. говорили они при встрече или не говорили, может быть,
только, как муравьи, шевелили невидимыми усиками, этого никто не знал, но
после встречи расходились в разные стороны с задумчивыми глазами,
расходились не спеша, чуть-чуть шевеля бровями. Со стороны казалось, чьто
ничто в жизни их особенно не интересует, что они живут самоуглубленной
жизнью. Но на всех путях колонии они торчали по двое, по трое, тихонько
совещались и еще тише присматривались к чему-то. На вешалке, особенно по
утрам, всегда чьи-нибудь глаза рыскали между одевающимися. Давно забыто
было обыкновение перебегать в цех без пальто. Напротив, четвертая бригада
усвоила привычку без конца одеваться и раздеваться, и дневальные, кто
постарше, недовольно говорили:
- И чего вы шныряете взад и вперед? Оделся - и гуляй себе.
Захаров, может быть, заметил нечто таинственное в четвертой бригаде, а
может быть, и не заметил, а иначе как-нибудь узнал, но и у него откуда-то
появилась привычка прогуливаться по двору, по коридорам, заходить в
раздевалку, и почти каждый раз приходилось ему встречаться с тем или
другим представителем четвертой бригады. Он отвечал на салют
сдержанным движением руки и проходил дальше. Его провожали серьезные,
внимательные взгляды. Ваня Гальченко и Филька вечером не пошли на каток, а
прохаживались по главной дорожке парка и поглядывали в сторону колонии,
как будто поджидали кого-нибудь. Мимо них пробегали колонистки и колонисты
с коньками, легкомысленный народ, жадный на развлечения. Не спеша
проходили старшие. Лида Таликова по-приятельски положила руку на плечо
Вани и спросила:
- Чего ты такой скучный, Ваня?
Трудно было не улыбнуться Лиде, но и улыбка вышла у Вани деловая:
- Ничего не скучный. Это мы гуляем.
Оживились глаза и у Фильки, и у Вани, когда из-за угла литеры Б
показался Рыжиков. Он даже похорошел, этот Рыжиков: есть особый шик в том,
как он идет в новом белом свитере, без шапки. Его ноги ступают широко, и
он весь немного покачивается; это походка человека, довольного жизнью.
Рыжие волосы подстрижены коротко, от этого голова Рыжикова кажется более
элегантной, и лицо у него теперь стало чистое. Рыжиков не спешит, он
закуривает париросу. Филька и Ванька без всякой торопливости направились
на боковую дорожку, Рыжиков их не заметил. Он прошел вниз и небрежно
швырнул в сугробик большую белую коробку.
Когда он скрылся за деревьями, Филька поднял коробку, Ваня тоже
устремил на нее глаза:
- Это папиросы. Написано как?
- "Дюбек".
- Хорошая какая коробка.
Через полчаса в клубе они нашли Маленького. Филька, играя коробкой в
руках, спросил небрежно:
- А сколько стоит такая коробка?
- О, это очень дорогие папиросы! Эта коробка стоит пять рублей!
Ваня не мог выдержать, закричал на весь клуб:
- Пять рублей! За одну коробку?
Филька был человек бывалый, он не закричал:
- А что ж ты думаешь? "Дюбек" - это, ты думаешь, пустяк?
- Ой-ой-ой!
Маленький ушел в библиотеку. Ваня сказал:
- Он! Это он, и все!
- Украл?
- Украл и продал.
- А если он больше всех зарабатывает?
- Больше всех? А сколько он получает? Тридцать рублей? Да? Тридцать
рублей?
- Тридцать, а может, и сорок.
- Так все равно, а папиросы одни стоят пять.
- А вот давай узнаем. Давай узнаем: он в первой бригаде?
- В первой.
- А ты спроси, ты всех знаешь: ты спроси, какие папиросы курит Рыжиков?
- А зачем?
- А если никто не знает, значит Рыжиков прячет и никому не говорит. Он
так... потихоньку... курит и не хвастается. А ты спроси.
Филька в тот же вечер выяснил: никто в первой бригаде не знает, какие
папиросы курит Рыжиков. Филька, как хороший актер, спрашивал умеючи.
Просто ему интересно было выяснить, какие папиросы любят в первой бригаде.
После ужина Ваня выслушал рассказ Фильки и зашептал громко:
- Видал? И никто не знает. А хочешь, я покажу тебе представление?
- Представление? Где?
- А где-нибудь.
Они долго ходили по колонии, и Ваня никак не мог показать
представление. Коробка лежала у него в кармане так же терпеливо, как
терпеливо Филька ожидал представления.
Перед общим собранием в "тихом" клубе начал собираться народ. Рыжиков
пришел лдин и сел на диван, вытянув ноги. Ваня толкнул локтем Фильку.
Друзья раза два прошли мимо Рыжикова, он не обратил на них внимания,
рассматривал свои ноги и чуть-чуть насвистывал. Филька и Ваня сели рядом с
ним. Рыжиков глянул на них косо и подогнул ноги под диван: в руках Вани
была коробка с надписью "Дюбек". Ваня повертел ее в руках и прищурил
глаза. Потом открыл и выжидающе замер над ней, внутри коробки крупно синим
карандашом написано:
А мы знаем.
Рыжиков сверкнул зелеными глазам, встал, крепко надавил рукой на Ванино
плечо, толкнул его к спинке и ушел в дверь, заложив руки в карманы. Ваня
ухватился за плечо и скривился:
- Больно... черт!
Филькино лицо загорелось:
- Это он! Ваня, ты знаешь, это он! Идем! Идем к Алексею...
Они побежали в кабинет. Но в кабинете было много людей, бригадиры
собирались к рапортам. Захаров был весел, шутил, сказал Торскому:
- Ты сегодня не волынь с общим собранием. Вечер хороший.
А на общем собрании Торский прочитал приказ:
"Обьявляется благодарность воспитаннику Рыжикову за образцовую ударную
работу в литейном цехе".
И Филька и Ваня расстроились, покраснели. Они смотрели на Рыжикова и не
узнавали его: он сиял гордостью и смущением, улыбался с достоинством, и не
было в нем ничего нахального, это был товарищ, заслуживший благодарность в
приказе.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


1. БОЕВАЯ СВОДКА

Зима прошла.
В комсомольском бюро и в совете бригадиров до полуночи засиживались и
думали... Марк Грингауз говорил речь:
- Вы представляете себе: мы делаем сверлилки! Вы видели, какие
сверлилки? Сверху у них полированный алюминий, а в середине у них точность
до одной сотой миллиметра. И притом это же импорт! Вы понимаете, импорт!
Это разве легко сказать - выпрашивать у австрийцев сверлилки для наших
авиазаводов, для наших саперных и инженерных частей! Вы представляете, как
это получается, если саперам нужно делать переправу, а у них нет
электрической сверлилки. Или, допустим, нужно строить танк, а у нас в
руках черт знает что вместо сверлилки! А теперь возьмите - аэропланы. Я
видел аэроплан, так я знаю, сколько там нужно провертеть дырок, и неужели
нужно вертеть австрийской сверлилкой, когда можно вертеть нашей,
первомайской! Надо войти в положение наших рабочих! Надо понимать - вот
это и называется нуждой, о которой без слез и говорить невозможно. До чего
обидно покупать сверлилки у австрийцев, да еще за такую неприятность
платить настоящим золотом. Вот это - нужда, это и я понимаю, и вы
понимаете!
Разумеется, это все понимали. И поэтому в словах Воленко, сказанных на
бюро, были слова всех одиннадцати бригад:
- Мы не должны беспокоиться, что колонисты не поймут. У нас семьдесят
девять комсомольцев и сто девяносто, имеющих значок колониста! Как же они
могут не понять? У нас два ужина - в пять часов и в восемь часов. Давно
уже все недовольны: с какой стати два ужина, прямо времени не хватает
ужинать. Допустим, первый ужин похож на простой чай. Все равно, а сколько
хлеба сьедают за этим чаем? И все колонисты очень недовольны. Нужно
уничтожить первый ужин и не отнимать времени у колонистов. Потом мясо. Это
давно уже доказано, что мясо вредно для здоровья, если его много есть, от
этого бывает подагра, и Колька так говорит. И я считаю - достаточно три
раза в неделю мяса, а в другие
дни - вредно. И не нужно к маю шить новые парадные. Самое главное - у нас
хороший строй, красивый, и старые парадные надеть, все равно всем
понравится. Износились белые воротники, новые сшить - нужно сто пятьдесят
рублей. Ну что же? Давайте без белых воротников, форма и так останется,
главное - вензель. И ботинки новые не нужно покупать, а можно купить всем
"спортсменки" - гораздо дешевле и куда легче.
И еще много таких нашлось предметов в колонистской смете, уничтожение
которых было и для красоты хорошо. и для здоровья.
Захаров утвердил все сокращения расходов, предложенные комсомольцами.
Колонисты были глубоко уверены в том, что к концу года они соберут не
триста тысяч, а гораздо больше.
В вестибюле, при входе в столовую, половина стены была еще с середины
зимы занята огромной диаграммой, изготовленной Маленьким и художественным
кружком. Возле диаграммы целый день толпился народ, потому что она
забирала за живое.
На диаграмме был изображен фронт, настоящий боевой фронт. Наступление
шло снизу. Там красная узкая лента изображала могучие силы колонистских
цехов, разделенные на три армии: центр - металлисты, левый фланг -
деревообделочники и правый фланг - девочки в швейном цехе. Каждая армия
занимала по фронту больший или меньший участок в полном соответствии с
величиной годового плана.
Центр - металлисты, конечно, составляли главные силы: годовой план
производства масленок выражался очень солидной цифрой - миллион штук -
миллион рублей. На левом фланге участок был меньше - деревообделочники
олжны были выпустить продукции на 750 тысяч рублей, а швейный цех,
значительно обессиленный отливом лдей к токарным станкам, имел план только
в 300 тысяч. Таким образом, правый фланг занимал сравнительно небольшой
участок фронта.
Наступление на диаграмме напрявлялось кверху. Вверху во всю неизмеримую
ширину ватманского листа нарисован был чудесный город: вздымались к небу
трубы и башни, и чтобы уже больше никаких сомнений не было, по верхнему
края листа протянулась надпись:


ПЕРВЫЙ ЗАВОД ЭЛЕКТРОИНСТРУМЕНТА


ТРУДОВОЙ КОЛОНИИ ИМ. 1 МАЯ


Узкая красная лента проходила довольно низко, а чудесный город стоял
высоко, добраться к нему было нелегко: нужно было пройти огромные
пространства ватмана, а поним справа налево, как ступени трудного года,
расположились прямые горизонтали дней. Ох, как много этих дней в году и
как медленно нужно преодолевать их бесконечную череду! И каждый день имел
свое название, названия были красивой славянской вязью выписаны слева и
справа, подымаясь узкими колонками. На уровне чудесного города было
написано:
31 декабря!!!
Да, так было написано - с тремя восклицательными знаками. Легко
сказать: 31 декабря, когда сейчас только конец марта и между мартом и
декабрем каких только нет месяцев!
Когда эта замечательная диаграмма, украшенная рамкой из золота и
кармина, первый раз появилась в вестибюле, колонисты были поражены ее
сложностью и годовым размахом. В общем понимали, что нужно добраться до
чудесного города и кто первый доберется, тот и поставит флаг на одной из
башен города. Другие подробности были не вполне понятны. Через несколько
дней с диаграммой освоились как следует и научились переживать дневные
изменения в ней. Фронт, изображенный узкой красной лентой, медленно
подвигался кверху. каждый день рядом с ватманом появлялся на кнопках
небольшой листок бумаги, в нем содержалась боевая сводка на сегодняшнее
число.
Продвигался на диаграмме не только боевой фронт коммунаров. Синим
шнурком изображен был и враждебный фронт: все хорошо знали, что главный
враг колонисто - это медленное течение времени. Положили бы на сутки сто
рабочих часов, вот тогда было бы дело! А кроме того, находились и другие
враги: плохой материал, плохие станки, плохой инструмент.
25 марта боевая сводка гласила:
"Вчера наблюдалось затишье. Центр выпустил продукции на 3300 рублей и
вышел на линию 29 марта, находясь впереди черты сегодняшнего дня на четыре
перехода. Левый фланг - столяры - по-прежнему стоит на линии 15 марта, с
этого дня они не выпустили продукции ни на одну копейку. Зато правый фланг
продолжает преследование разбитого противника: девочки ведут упорные бои
на позициях 18 апреля, обходя синих с фланга. На этом участке синие в
беспорядке отступают, захвачено на одигн день 1800 настоящих рублей...
Наши постоянные успехи на правом фланге, несмотря на отставание
столяров, вынудили противника по всему фронту отвести свои войска на
линию 26 марта - это значит, что вся колония по выполнению плана идет на
один день впереди".
Ваня Гальченко и другие металлисты четвертой бригады любили по вечерам
постоять перед диаграммой и полюбоваться успехами центра. Видно было, что
синим плохо приходится под ударами литейщиков и токарей. Правда, у девчат
было нестерпимо завидное положение: на правом фланге красная лента далеко
вылезла вперед, в самом деле - на линию 18 апреля, когда сегодня только 25
марта! Девочки не останавливались перед диаграммой, а поглядывали на нее
быстренько, пробегая мимо, - они стеснялись любоваться своими
головокружительными достижениями. Пацаны оглядывались на девочек с
деланным равнодушием. Лена Иванова и Люба Ротштейн остановились только для
того, чтобы посмотреть, как мучаются от зависти металлисты. Ваня сказал:
- Девчонкам хорошо - что там... трусики!
Лена подняла перчатку:
- Как ты смеешь говорить: "девчонки"!
- Я ничего не говорю, я только... вообще трусики!
- Скажите, пожалуйста: "вообще"! А ты умеешь шить трусики?
Ваня Гальченко оглянулся на товарищей: в присутствии мужчин ему задают
такой оскорбительный вопрос.
- Ха! Я буду шить трусики!
Ваня покраснел, потому что действительно, разговаривать с ними трудно:
с одной стороны, они все-таки девчонки и шьют трусики, с другой стороны,
даже эти тринадцатилетние Лена и Люба стоят себе и посмеиваются, а в
прическах у них ленточки, нарочно привязали, чтобы быть
красивее. И черные чулки, и черные туфельки, и глаза, блестящие и хитрые,
все у них такое, и все у них задается. Ваня пробурчал дополнительно:
- Трусики шить это... ваше дело.
- Скажите, пожалуйста: наше дело! Просто ты не умеешь. А Ванда и Оксана
все равно на токарном станке умеют, видишь?
Ваня отвернулся от диаграммы, захотелось выбежать во двор и там
поискать менее волнующие впечатления. Ванда и Оксана делали за четыре часа
по сто двадцать масленок, так почему? Соломон Давидович дал им самые
лучшие станки, и ремонт у них делают всегда в первую очередь, и резцы у
них лучше, и другие несправедливости. А только разговаривать о них не
стоит, уже один раз разговаривали, и потом пришлось стоять перед Захаровым
и молча помаргивать глазами, когда он говорил:
- Удивительное дело, откуда берется такое хамство? Чем вы можете
гордиться перед девочками? Носы вытраете рукавом? Или еще чем? Сплетнями
занимаетесь? Пересудами? Как сороки - соберетесь и языки в ход: у девочек
станки лучше, у девочек резцы лучше... Раньше говорили: женщины
занимаются сплетнями, а тперь выходит - мужчины!
Тогда незаметно вздыхали и соглашались с Захаровым. А потом все равно:
как просил Петька Кравчук патрон, разве исправили? А как поплакала Ванда
над смятым своим ключом, так ей через час Волончук новый ключ нашел. И
Ваня с растроенным видом направляется к выходу, но навстречу емк громкий
спор старших: Чернявин и Поршнев.
- Масленка! Ну, что такое масленка, синьор? Кусок плохой меди, у
которого вы обдираете бока.
Поршнев улыбается ласково:
- Ты читал сводку? Три тысячи таких кусков! План! А у вас что? Стоите
на линии пятнадцатого марта! Ужас! На линии пятнадцатого марта!
- Стоим! Чертежный стол, ты имеешь какое-нибудь представление о
чертежном столе? Это масленка? Масленку вставил в патрон - она сама
делается, через минуту взял, выбросил готовую, - вообще дрянь! А стол
нужно делать неделю, да не одному человеку, а пятерым, шестерым. Вот
выпустим партию, что вы запоете?
И Ваня снова стоит перед диаграммой. Ваня не может выслушивать подобную
чепуху: сама делается! И Ваня поет перед диаграммой:
- Не выпустили продукции ни на одну копейку...
Игорь слышит это пение. Ванька Гальченко - его друг закадычный - и тот
допекает!
Игорь говорит:
- Хочешь пари, Поршнев, что через неделю мы будем впереди вас?
- Нет, - спокойно говорит Поршнев, - не будете.
- Хочешь пари?
- Пари нельзя: будете волноваться, спешить, браку наделаете!
Ваня громко хохочет: сильный удар нанес Поршнев, очень сильный. В
прошлом месяце целую партию аудиторных столов забракова-
ла контрольная комиссия, тогда сам Штевель отдувался на общем собрании, а
Чернявин сидел и помалкивал. И поэтому сейчас Игорь смущенно поводит
плечами и говорит неуверенно:
- Конечно, это не масленка!


2. ОТКАЗАТЬ

Еще в начале зимы Игорь катался на лыжах с Ваней. В лесу их догнал Рыжков.
Ваня убежал вперед. Игорь сказал с каким-то намеком:
- Тебе опять благодарность в приказе?
Рыжиков ответил:
- Нужна мне благодарность, подумаешь!
Рыжиков не хотел разговаривать с Игорем. Что такое Игорь Чернявин, в
самомо деле? Рыжиков побежал вперед, обгоняя Ваню, он ловко зацепил его
лыжей и опрокинул в снег. Ваня забарахтался в сугробе, Рыжиков стоит над
ним и смеется. Ваня как будто даже не обиделся, сказал тихо:
- Ты меня не цепляй, тут дорог много.
Но Игорь налетел разгневанный, ни слова не сказал, а вцепился в горло,
Рыжиков вверх ногами полетел в снег и в полетел слышал:
- Я тебя, кажется, предупредил? В следующий раз я на тебе живого места
не оставлю!
Рыжиков был так ошеломлен, что даже не поднялся из снежного праха,
злыми глазами смотрел на Игоря. Игорь поклонился.
- Извините, сэр, я, кажется, вас побеспокоил?
Он побежал дальше, Ваня устремился за ним, потом приостановился.
- Ты, Рыжиков, будь покоен. Я за это не сержусь. Пожалуйста! Есть
другие дела.
- Какие там дела? - спросил Рыжиков с угрозой.
Игорь ожидал, оглянувшись, и Ваня никого не боялся:
- Такие дела!
- Какие... такие?
- А потом увидишь!
Рыжиков повернулся и укатил вглубь леса. Никаких дел... таких... и
никакого права у них нет. Рыжиков в последнее время царем сделался в
литейном цехе, Баньковский, отлучаясь куда-нибудь, доверял ему барабан.
Нестеренко ушел в механический цех, а формовочную машинку передали
Рыжикову. Воленко часто похлопывал Рыжикова по плечу и хвалил:
- Хорошо, Рыжиков, хорошо! Мастер из тебя выйдет замечательный,
человеком будешь! А вот только в школе...
- Да поздно уже мне, Воленко, учиться.
И Воленко, и вся первая бригада уверяли Рыжикова, что учиться не
поздно. И Рыжков начал было сидеть над уроками по вечерам, симпатии первой
бригады он не хотел терять. В первой бригаде были собраны заслженные
колонисты: Радченко Спипридон - могучий, большой, разумный помощник
мастера машинного цеха, Садовничий - худощавый,
высокий, начитанный и образованный, Бломберг Моисей - лучший ученик
десятого класса, Колеснико Иван - правая комсомольская рука Марка
Грингауза, редактор стенгазеты и художник - все это были виднейшие
комсмольцы в колонии. Были в первой бригаде и подростки, только что
вышедшие из бурного пацаньего века, начинающие уже солидную колонистскую
карьеру, с серьезными выражениями лиц, с прекрасными прическами: Касаткин,
Хроменко, Гроссман, Иванов 5-й, Петров 1-й. Даже Самуил Ножик начинал
выходить в ряды актива и очень важную роль играл в литературном и в
модельном кружках. В колонии не было обычая давать прозвища товарищам, но
Ножика все-таки чаще называли по прозвищу, а не по имени. Давно уже, года
два назад, Ножик пришел в колонию и с первого дня всех поразил
добродушно-веселой формой протеста. Он ничего и никого не боялся и после
того, как отказался дежурить по бригаде, ответил на письменную просьбу
Захарова широкой, размашистой, косой резолюцией: "Отказать". Захаров
хохотал на весь кабинет, читая эту резолюцию, потом позвал Ножика и еще
хоохтал, сжимая руками его плечи:
- Какая ты все-таки прелесть, товарищ Ножик!
Ножик был действительно прелесть: всегда улыбающийся, свободный.
- Ну хорошо, - сказал Захаров, отсмеявшись. - Ты, конечно, прелесть, а
только два наряда получи за такую резолюцию.
И Ножик хитро нахмурился и сказал "есть".
И после того много еще у Ножика бывало всяких остроумных проказ, они
сильно портили настроение у бригадиров первой, но не вызывали неприязни к
Ножику. А потом и Ножик привык к колонии, сдружился с ребятами и остроумие
свое обычно рассыпал в каком-нибудь общем деле. Все-таки прозвище
"Отказать" осталось за ним надолго.
В первые дни своего пребывания в колонии Рыжиков пытался подружиться с
Ножиком, но встретил увертливо-ласковое сопротивление.
- Ты что, за колонию все стоишь, да? - спрашивал Рыжиков.
Ножик заложил руку между колен, поеживался плечами:
- Я ни за кого не стою, я за себя стою.
- Так чего же ты?
- Что "я"?
- Чего ты стараешься?
- А мне понравилось...
- И Захаров понравился?
- О! Захаров очень понравился!
- За что же он тебе так понравился?
- А за то... за одно дело.
- За какое дело?
Хитрые большие глаза Ножика обратились в щелочки, когда он рассказывал,
чуть-чуть поматывая круглой головой:
- Одно такое было дело, прямо чудо, а не дело. Он мне тогда и
понравился. У нас свет потух, во всей колонии потух, во всем городе даже,
там что-то такое на станции случилось. А мы пришли в кабинет и сидим -
мнгоо пацанов, на всех диванах и на полу сидели. И все рассказывали про
войну. Захаров рассказывал, и еще был тот... Маленький, тоже рассказывал.
А потом Алексей Степанович и говорит:
- До чего это надоело! Работать нужно, а тут света нет! Что это за
такое безобразие!
А потом посидел, посидел и говорит:
- Мне нужен свет, черт побери!
А мы смеемся. А он взял и сказал, громко так:
- Сейчас будет свет! Ну! Раз, два, три!
И как только сказал "три", так сразу свет! Кругом засветилось! Ой, мы
тогда и смеялись, и хлопали, и Захаров смеялся, и говорит:
- Это нужно уметь, а вы, пацаны, не умеете!
Ножик это рассказал с хитрым выражением, а потом прибавил, открыв глаза
во всю ширь:
- Видишь?
- Что ж тут видеть? - спросил пренебрежительно Рыжиков. - Что ж,
по-твоему, он может светом командовать?
- Нет, - протянул весело Ножик. - Зачем командовать? Это просто так
сошлось. А только... другой бы так не сделал.
- И другой бы так сделал.
- Нет, не сделал. Другой бы побоялся. Он так подумал бы: я скажу раз,
два, три, а света не будет. Что тогда? И пацаны будут смеяться. А, видишь,
он сказал. И еще... как тебе сказать: он везучий! Ему повезло, и свет
сразу. А я люблю, если человеку везет.
Рыжиков с удивлением прислушивался к этому хитрому лепетанию и не мог
разобрать, шутит Ножик или серьезно говорит. И Рыжиков остался недоволен
этой беседой:
- Подумаешь, везет! А тебе какое дело?
- А мне такое дело: ему везет, и мне с ним тоже везет. Хорошо! Это я
люблю.
Последние слова Ножик произнес даже с некоторым причмоком.
Теперь и Ножик сделался видной фигурой в колонии, и Ножик вместе с
другими членами первой бригады относился к Рыжикову хорошо. Только один
Левитин избегал разговаривать с Рыжиковым и смотрел на него недрежелюбно.
Ну и пускай себе, что такое из себя представляет Левитин? Левитин такая же
шпана, как и Ваня Гальченко. А Чернявин... Чернявин, еще посмотрим.
Зимой же, только позднее, Рыжикову еще раз пришлось поговорить с
Чернявиным. Это произошло на дороге в город, куда Рыжиков отправился
погулять. В конце просеки он догнал Игоря с Ваней Гальченко, и в тот же
момент всем троим пришлось посторониться: из города шла полуторка. Рядом с
шофером в кабинке сидела Ванда. Она высунулась из окна, весело кивнула
головой. Ваня крикнул:
- Ванда, откуда это ты?
- Мы за досками ездили, - ответила Ванда.
Из-за ее плеча выглядывало смуглое остроносое лицо шофера Воробьева.
Они проехали в колонию, Рыжиков проводил их взглядом:
- Напрасно это дозволяют! Чего она с ним ездит?
И Ваня спросил:
- А чего, нельзя?
- А хорошо это девочке с шофером путаться!
- Она не путается, - сказал Ваня с обидой. - Она ничуть не путается.
- Много ты понимаешь!
- Он больше тебя понимает, - скзаал Игорь строго, и Рыжиков предпочел
отодвинуться от Игоря подальше.
- Какой ты все-таки смердючий, - продолжал Игорь, - я тебе советую
уходить из колонии.
Рыжиков тогда ничего не сказал, поспешил в город. Но сейчас, к концу
зимы, Игорь, пожалуй, не скажет, что Рыжиков смердючий. Симпатии Ванды к
шоферу были замечены всей колонией. Шофер Петр Воробьев пользовался общей
любовью. Он был молчалив, много читал. Вся кабинка у Петра Воробьева
наполнена книжками. Они лежат и на сиденье, и вверху, в карманах на
потолке и в карманах боковых. Воробьев читал и в кабинке, и в свободное
время где-нибудь на стуле, даже Игоря Чернявина перегнал в читательской
славе. И этот самый Петр Воробьев, такой читатель, такой серьезный, такой
худой и черномазый человек, безусловно, влюбился в Ванду. Они часто сидели
в "тихом" клубе, Ванда в свободное время ездила в кабине полуторки, а
потом Петр Воробьев вздумал даже на коньках кататься. И он катался с
Вандой и по обыкновению помалкивал. Рыжиков мог торжествовать: все
колонистское общество забеспокоилось по поводу этой любви, неожиданно
свалившейся на колонию.
Михаил Гонтарь сказал однажды Игорю:
- А я говорю: Ванда влюблена в Воробьева!
- Неправда!
И действительно: один раз Игорь, разбежавшись на коньках, поравнялся с
парочкой. Они не заметили его приближения, и Игорь услышал:
- Ты его боишься, Ванда?
- Зырянского? А кто же его не боится?@66
Ванда имела основания бояться Зырянскоо. Через несколько дней Игорь
катался вместе с Зырянским, и Зырянский сказал:
- не могу я больше на это смотреть!
Он издали увидел парочку и побежал к ней. Игорь не отстал. Ванда круто
повернула и улетела от своего друга, оставив его одного разговаривать с
Зырянским. Воробьев, на что уже человек серьезный, и от смутился,
очутившись перед гневными глазами Алеши:
- Петро! Я тебе говорю: брось!
- Да в чем дело? - растерянно сказал шофер и опустил глаза.
- Брось, говорю! Нечего девочке голову морочить! Если еще раз увижу
вдвоем, вытащу на общее собрание.
Воробьев пожал плечами, быстро глянул на Алешу, снова опустил глаза:
- Я не колонист...
- Я тебе покажу, кто ты такой. Если ты работаешь в колонии, ты не
имеешь права мешать нашей работе.Я тебе серьезно говорю.
- Я ничего такого не делаю...
- Мы разберем, ты не сомневайся! Ты влюблен в нее?
- Да откуда вы взяли, что я влюблен?
- А раз не влюблен, так какое ты имеешь право приставать к ней?
Петр Воробьев повозил правым коньком по льду и спросил с некоторой
иронией:
- Ну хорошо... а если того... допустим, влюблен?
зырянский даже присел от негодования:
- Ага! Допустим, влюблен! Мы тебя как захватим с твоей любовью, в
зеркало себя не узнаешь!
Петр Воробьев комично повел удивленным пальцем справа налево и опять
направо:
- Значит: влюблен - нельзя, не влюблен - тоже нельзя! А как же?
Зырянский опешил на самое короткое мгновение: надо было указать
Воробьеву тчоное место, все равно, какие чувства и в каких размерах
помещаются в его шоферской душе.
- Не подходи! Близко не подходи! Ванда - не твое дело!
Петр Воробьев задумался:
- Не подходить?
- Не подходи...
- А к кому можно подходить?
- Можешь... ко мне подходить.
Трудно угадать, как отнесся Петр Воробьев к проекту такой замены Ванды
Алексеем Зырянским. Во всяком случае, он еще подумал и сказал:
- Странно у вас как-то... товарищи!
И все-таки, сколько ни смотрели потом пацаны, а не видели Ванды рядом с
шофером: ни в клубе, ни в кабинке, ни на катке. Беспокоило их только одно:
почему Ванда ходит такая веселая, даже поет, даже в цехе поет. И Петр
Воробьев как будто повеселел, разговорчивее сделался, может быть, даже
румянее.


3. ЗАНИМАТЕЛЬНАЯ АРИФМЕТИКА

В апреле пришло много каменщиков и стали быстро строить новый завод. Не
успели ребята опомниться, как уже под второй этаж начали подбираться леса
на постройке. Здание строилось громадное, с разными поворотами, вокруг
постройки моментально образовался целый город непривычно запутанных вещей:
сараев, бараков, кладовок, бочек, складов, ям и всякого строительного
мусора. Старшие колонисты приходили сюда по вечерам и молча наблюдали
работу, а четвертая бригада не могла так спокойно наблюдать: тянуло на
леса, на стены, на переходы, нужно было поговорить с каждым каменщиком и
посмотреть, как он делает свое дело. Каменщики охотно разговаривали и
показывали секреты своего искусства. Но чем выше росли леса, тем меньше
становилось разговоров: все темы были в известной мере исчерпаны, зато на
постройке образовалось так много интереснейших уголков! И теперь каменщики
были недовольны:
- И чего это вас тут носит нелегкая. Свалишься, и кончено!
- Не свалюсь.
- Свалишься и костей не соберешь.
- Соберу...
- Убьешься, плакать по тебе будут.
- Никто плакать не будет.
- Родные будут...
- О! Родные!
- Товарищи жалеть будут.
- Товарищи не будут плакать, дядя, марш похоронный сыграют, а чего
плакать?
- Ну и народ же... Марш отсюда, пока я тебя лопатой не огрел!
- Лопатой, это, дяденька, брось! А я и так уйду. Думаешь, очень
интересно?
Уходить нужно было не столько потому, что прогоняли, сколько по другим
причнам: много дела и в других местах и нужно наведаться к диаграмме, не
повесили ли новую боевую сводку?

"Положение на фронте на 15 апреля"
Правый фланг - девочки, выполняя ежедневно программу на 170-180
процентов, с боем прошли линию 17 мая и ведут дальнейшее наступление на
отспупающего в беспорядке противника.
Боевой штаб фронта постановил: ометить героическую борьбу правого
фланга за новый завод и поставить на этом фланге красный революционный
флаг.
Центр продолжает нажимать на синих и сегодня вышел на линию 21 апреля,
идя впереди сегодняшнего дня на шесть переходов.
Только на левом фланге продолжается позорное затишье, столяры
по-прежнему стоят на линии 15 марта, отставая от сегодняшнего дня на целый
месяц.
Несмотря на это, под напором центра, и в особенности правого фланга,
противник перевел свои силы даже и на левом фланге на линию 20 апреля:
общий план колонии идет с перевыполнением на четыре дня.
Девчата впереди! Привет девчатам! Поздравляем пятую и одиннадцатую
бригады!"

У диаграммы толпа, трудно пробиться к стене, приходиться подскакивать
или нырять под локтями. Ваня закричал:
- Столяры! Ужас!
Бегунок поддержал в таком же стиле:
- Убиться можно!
Игорь Чернявин лучше бы не подходил - другие столяры ведь не подходят.
Он подошел только потому, что состоял при боевом штабе в качестве
редактора боевой сводки, и ему всегда интересно было прочитать свой
собственный текст. Все-таки приходилось защищаться, хотя и старыми
методами, давно уже опороченными:
- Что вы понимаете, синьоры? Тоже - токари! Ты сделай чертежный стол!
Ваня взялся руками за уши:
- Кошмар, и все! Так и написано: "отставая от сегодняшнего дня на целый
месяц".
Горохов из-за спин обиженно загудел:
- Да ты посуди: ведь стол за один день не сделаешь! Чего ты пристал?
- Убиться можно! - повторил Бегунок. - Страшно смотреть на этот левый
фланг! Левый фланг! А вот девчата молодцы, правда, Ванда?
- Я не девчонка. Я металлист.
Даже новенький, недавно прибывший в шестую бригаду, красноухий,
веснушачатый Подвесько и тот смотрит на диаграмму и, может быть, завидует
правому флангу, на котором так изящно сьоит маленький красный флажок. А
может быть, он и не завидует: бригадир шестой Шура Желтухин очень
недоволен своим пополнением и говорил в совете:
- Ох, и чадо мне дали, Подвесько этот, придется повозиться!
Апрельский день куда больше, и сумерки до чего приятные. Вчера как
будто еще была зима, и пальто висели на вешалке, и окна были закрыты, а
сегодня в цветниках старый немец-садовник даже пиджак сбросил и работает в
одном жилете, и в парке расчищают дорожки сводные бригады, по одному от
каждой постоянной, и на подоконниках сидят целые компании и заглядывают
вниз на просыхающую землю.
А все-таки и в апреле бывают неприяности. Казалось, все благополучно в
колонии и можно забыть таинственно исчезнувшие пальто, как вдруг в один
день: в шестой бригаде у самого бригадира украдены десять рублей, прямо с
кошельком, ночью, из брючного кармана, а в театральном зале исчез большой
суконный занавес, стоимость которого несколько сот рублей. Захаров ходил
как ночь, угрюмый и неприветливый и, говорят, сказал кому-то:
- Честное слово, собаку вызову!
Пацаны этому поверили и с особенным вниманием осматривали каждую
собаку, пробегающую через территорию колонии. Но Захаров собаку не вызвал,
а поставил вопрос на общем собрании. Колонисты сидели на собрании
опечаленные и молчаливые и даже слова не просили. Один Марк Грингауз
говорил речь:
- Стыдно и обидно, товарищи! Стыдно в городе сказать кому-нибудь, что в
колонии им. Первого мая можно безнаказанно украсть занавес со сцены. Надо
обязательно выяснить этот вопрос, надо всем смотреть. А мы ушами хлопаем,
у нас из-под носа скоро денежный ящик сопрут.
Зырянский не выдержал:
- Денежный ящик не сопрут, он стоит в вестибюле, и там часовой день и
ночь ходит. Разве в том дело? Что же нам, бросить работу и всем стать
часовыми возле каждой тряпки? Вы подумайте, какая это продажная гадина
действует. Она не хочет рыскать по городу, потому что там везде все
заперто и везде сторожа ходят и милиция. Она сюда прилезла, товарищем
прикинулась, все ходы и выходы знает, с нами за одним столом ест,
работает, спит, разве от нее убережешься? Разве можно смотреть? За кем?
Что же теперь, каждого колониста подозревать, замки повесить, часовых
поставить? Я не умею смотреть, не умею, но говорю: вот этими руками, вот
этими самыми руками, я эту гадину когда-нибудь...
Зырянский не мог докончить, слов у него не находилось, чтобы
рассказать, что он сделает "этими руками".
Потом попросил слова Рыжиков. На прошлой неделе ему дали звание
колониста. Рыжиков, впрочем, не потому взял слово, что он колонист, а
потому, что он кое-что знает. Он так и начал.
- Я, товарищи, кое-что заметил. Вчера возвращаюсь из города, в отпуске
был, вижу: этот пацан новенький идет через лес и все оглядывается. Я его
остановил: покажи, говорю, карманы. Он хэ, туда-сюда, да я его сгреб и все
из карманов... как бы это сказать... вытрусил. Вот все здесь у меня,
смотрите.
Рыжиков из своего кармана выгрузил много всякого добра: полплитки
шоколада, карандашик-автомат, альбомчик "Крымские виды", билет в кинотеатр
и два медовых пряника. Подвесько вытащили немедленно на середину. Уши
Подвесько от этого отяжелели и сделались большие.
- Что? Так что? Я взял, да? Я взял?
- Ты это купил? - спросил Торский.
- Конечно, купил.
- А деньги откуда?
- А мне сестра прислала... в письме... все видели.
И тут со всех сторон подтвердили: действительно, на днях Подвесько в
письме получил три рубля. Подвесько стоял на середине и показывал всем
свое добродетельное лицо. Торский уже махнул рукой в знак того, что он
может покинуть середину, но Захаров вмешался:
- Подвесько, а ты воду пил в городе? С сиропом?
- Пил...
- Два стакана?
- Ну два.
- Два, так, а пряников... вот этих... ты сколько сьел? Четыре?
Подвесько отвернулся от Захарова и что-то прошептал.
- Что ты там шепчешь? Сколько ты сьел пряников?
- И не четыре совсем.
- А сколько?
- Три.
- А какая цена такому прянику?
- Двадцать копеек.
- Ты в город на трамвае ехал?
- На трамвае.
- И билет покупал?
- А как же!
- И обратно?
- И обратно.
- А сколько стоит альбомчик?
Подвесько задумался:
- Я забыл: или сорок пять, или пятьдесят пять.
Несколько голосов с дивана немедленно закричали:
- Сорок пять копеек!
- А шоколад?
- Я уже забыл... кажется...
И снова несколько голосов закричали:
- Восемьдесят копеек! Такой шоколад "Тройка" - восемьдесят копеек!
И дальше Захаров обратился уже к дивану:
- Карандашик?
- Сорок копеек! такой карандашик сорок копеек!
- Так. А на билете в кино написано: тридцать пять копеек. Правильно,
Подвесько?
Подвесько без особого оживления сказал:
- правильно!
- Выходит, что ты истратил три рубля тридцать пять копеек. Правильно?
- правильно.
- У тебя было три рубля, где же ты еще взял тридцать пять копеек?
- Я нигде не брал тридцать пять копеек. Я истратил три рубля, которые
сестра принесла.
- А тридцать пять копеек.
- Я этих не тратил.
- А сколько ты купил конфет?
- Конфет? Какх конфет?
- А тех... в бумажках? Ты купил четыреста грамм?
Подвесько снова отвернулся и зашептал. Руднев подскочил к середине,
наставив ухо к шепчущим устам Подвесько.
- Он говорит: двести грамм.
- Что-то у тебя денег много получается, - улыбнулся Захаров.
Подвесько энергично потянул носом, провел рукаков мо губам и
засмотрелся на потолок. Руднев, стоя рядом, стал ласково его уговаривать:
- Ты прямо скажи, голубок, где ты набрал столько денег? А?
- Я нигде не набирал. Было три рубля.
- Так покупок у тебя больше выходит. Больше, понимаешь?
Подвесько этого не хотел понимать. У него было три рубля, все видели,
как он получил их в конверте, Подвесько не хотелось покидать эту крепкую
позицию.
- Может, ты меньше покупал?
Подвесько кивнул с готовностью. В самом деле, он мог сделать меньше
покупок, ровно на три рубля, это его в совершенстве устраивало.
- Может, ты не покупал целого шоколада? Может, ты половинку купил? Там
же половинка осталась?
- Угу.
- Половинку купил?
Подвесько снова кивнул.
Общее собрание рассмеялось, этот человек не представлял никаких
загадок. И таким же ласковым голосом Руднев спросил:
- Ты прямо ночью полез в карман, взял кошелек, правда?
И теперь Подвесько с готовностью кивнул, потому что ему,
собственно говоря, понравилась намечающая ясность положения.
Торский почесал за ухом, посмотрел, улыбаясь, на Захарова.
- Иди на место, Подвесько! Ты еще, наверное, красть будешь.
Подвесько вдруг заострил глаза. В словах Торского ему почудился
какой-то обидный намек. Торский повторил:
- Красть еще будешь, правда?
Подвесько вдруг просиял:
- Честное слово, нет. Это последний раз.
- Почему же последний?
- Не хочется.
- Угу. Ну, добре. Будем наказывать, товарищи?
Подвесько затопатлся на середине - очень уж весело смотрели на него
колонисты. Воленко поднялся на своем месте:
- Да бросьте возиться с этим... чудаком! Это хорошо Рыжиков сделал, что
проверил у него карманы, а то на других думали бы. Подвесько обязательно
еще раза два сопрет что-нибудь, за ним смотреть нужно...
- Товарищ Воленко! Честное слово, больше никогда не буду!
- Посмотрим, а только отпусти его, Виктор, чего он середину протирает.
Десять рублей - на занавес. Да и Подвесько, что такое, - лежало
плохо десять рублей, не заперто, он и стащил. Он думает, если замка нет,
значит, возьми и купи себе шоколадку. А занавес - другое дело! Когда мы
теперь соберем на занавес? Вот Первого мая праздник, а у нас сцену закрыть
нечем. Тут не Подвесько орудовал. Тут, понимаете, настоящий враг, да и не
один. Такой занавес на руках в город не отнесешь, да и продать нелегко. В
этом случае серьезный человек работал, большая сволочь! Вот кого найти
нужно.
Прения по этому вопросу затянулись. Никто не высказывал никаких
подозрений, но сходились в общем гневном утверждении: нужно найти врага и
уничтожить. Все чувствовали, что враг этот и сейчас, вероятно, сидит на
диване и слушает, при нем приходится решать вопрос о том, что нужно
предпринимать. И поэтому всем показалось приятным предположение,
высказанное Брацаном: не может быть, чтобы колонист пошел на такое дело, а
у нас теперь живет в колонии двести человек строительных рабочих, и какой
там народ, никто хорошо не знает. Они ходят в кино, они видели занавес,
наверное, у них есть такая шпана. Залезли хоть бы и через окно и стащили.
Им и продать легче, а может быть, просто поделили, костюмы сошьют.
На собрании сидел и строительный техник Дем, очень похожий на кота, усы
у него торчком и все шевелятся. Дем попросил слова и сказал:
- Очень может быть, товарищи колонисты, очень может быть. Народ со всех
сторон пришел. Я все еще хорошо не знаю. Каменщики, конечно, не возьмут,
за них я, можно сказать, ручаюсь. А вот чернорабочие, кто его знает, можно
сказать, не могу ручаться.
Все это так было похоже на правду, что даже Захаров задумался и с
надеждой посмотрел на Дема...