Том 7. ч 3

СЧАСТЬЕ

Великая Октябрьская революция - это небывалые в истории сдвиги в жизни
отдельных людей, в жизни нашей страны, в жизни всего мира. Невозможно
перечислить те изменения, которые она принесла в историю человечества.
Но, как это ни странно, мы очень мало знаем о законах тех изменений,
которые являются последней целью революции, итогом всех ее побед и
достижений, мы мало говорим о человеческом счастье. Часто, правда, мы
вспоминаем о нашем счастье, вспоминаем с волнением и благодарностью, но мы
еще не привыкли говорить о нем с такой же точностью и определенностью, как
о других победах революции.
Такое отношение к счастью нам исторически унаследовано. Испокон веков
люди привыкли вести учет только бедственным явлениям жизни. Свои горести,
болезни, падение, нищету, оскорбления и унижения, катастрофы и отчаяние
люди давно научились подробно анализировать, до самых тонких деталей
называть и определять. Это они умели делать и в жизни, умели делать и в
литературе. Художественная литература прошлого, собственно говоря, и есть
бухгалтерия человеческого горя. В то же время мы не можем назвать ни одной
книги, в которой с такой же придирчивой добросовестностью, так же
пристально, с таким же знанием дела разбиралось и показывалось
человеческое счастье.
Некоторые писатели изредка упоминают о счастье, но всегда это самый
простой и общедоступный его сорт - произведение матери природы - любовь.
Для такого счастья теоретически достаточно иметь в наличии взаимную
склонность двух существ. ничего сверх этого как будто не требуется.
Писатели имели склонность к изображению такого счастья, но они... не
имели красок для этого. В этом деле ни один писатель не ушел дальше самого
среднего успеха. Любовное счастье, его настоящее живое и длительное
функционирование, счастье в собственном смысле, а не только надежды на
счастье писатели изображали одинаково скучно и однообразно.
Писатели знали о своей беспомощности в изображении даже простого
любовного счастья, но они не хотели и не моги демонстрировать такую
беспомощность перед читателем. Поэтому самую лучезарную любовную радость
они предпочитали смять новым набором бедствия, горя и препятствий, в
изображении которых они всегда были мастерами. Самая патетическая история
любви "Ромео и Джульетта" есть в то же время и самая бедственная история.
Нужно, впрочем, сказать, что читатели за это никогда не обижались, так
как читатели тоже всегда предпочитали описание страданий. Одним словом,
издавна человек всегда был специалистом именно по несчастью, по горестному
событию и всегда любил такие произведения, где счастьем даже и не пахло.
Самые милые для нас, самые близкие сердцу произведения художественной
литературы стараются обходить счастье десятой дорогой или удовлетворяются
констатацией пушкинского типа:
А счастье было так возможно,
Так близко#1.
У Лермонтова, у Достоевского, у Гоголя, у Тургенева, у Гончарова, у
Чехова так мало счастья и в строчках и между строчками. Очень редко оно
приближается на пушкинскую дистанцию, но немедленно его легкий и волшебный
образ уносится какой-нибудь жизненной бурей.
Почему это так? Почему вся прошлая художественная литература так не
умеет, так не любит изображать счастье, т. е. то состояние человека, к
которому он всегда естественно стремтся и из-за которого, собственно
говоря, живет?
Почему в номенклатуре художественных форм мы имеем драму и трагедию,
т. е. форму страдания, а не имеем ничего для темы радости? Если мы хотим
повеселиться и порадоваться, то смотрим фарс или комедию, т. е. любуемся
поступками людей, которых, пожалуй, даже и не уважаем. Почему на самых
последних задворках, среди разной мелочи, давно захирела идиллия#2.
Некоторые литераторы даже полагают, что счастье по самой природе своей
не может быть предметом художественного изображения, ибо последнее
невозможно будто без игры коллизий и противоречий.
Этот вопрос подлежит, разумеется, серьезному и глубокому теоретическому
исследованию. Но уже и сейчас можно высказать некотрые предчувствия, и
единственным основанием для таких предчувствий является новый образ
счастья, выдвинутый Октябрьской революцией. В этом образе мы видим новые
черты и новые законы человеческой радости, видим их впервые в истории.
Именно эти новые черты позволяют нам произвести подлинную ревизию старых
представлений о счастье и понять, почему так уклончиво относилась
художественная литература к этой теме.
Представим себе, что у Онегина и Татьяна счастье было не только
возможно, но и действительно наступило. Не только для нас, но и для
Пушкина было очевидно, что это счастье, как бы оно ни было велико в
субьективных ощущениях героев, недостойно быть обьектом художественного
изображения. Человеческий образ и Онегин и Татьяна могут сохранить в
достойном для искусства значении только до тех пор, пока они страдают,
пока они не успокоились на полном удовлетворении. Что ожидало эту пару в
лучшем случае? Бездеятельный, обособленный мир неоправданного потребления,
в сущности, безнравственное, паразитическое житие.
Передовая литература, даже дворянская, все же не находила в себе
дерзости рисовать картины счастья, основанного на эксплуатации и горе
других людей. Такое счастье, даже несомненно приятное для его обладателей,
в самом себе несло художественное осуждение, ибо всегда противоречило
требованиям самого примитивного гуманизма. Как кинематографический фильм
не выносит бутафорских костюмов, так подлинно художественная литература не
выносит морали капиталистического и вообще классового общества.
Именно поэтому литература не могла изображать счастье, основанное на
богатстве. Но она не могла изображать и счастье в бедности, ибо подобная
идиллия не могла, конечно, обойтись без участия ханжества. Ис-
кусство, всякое настоящее искусство, никогда не могло открыто оправдать
человеческое неравенство.
Классовая жизнь - это жизнь неравной борьбы, это история насилия и
сопротивления насилию. В этой схеме человеческому счсатью остается такео
узкое и сомнительное место, что говорить о нем в художественном образе -
значит говорить о вещах, не имеющих общественного значения.
Старое счастье находилось в полном обособлении от общественной жизни,
оно было предметом узколичного "потребления", в известной мере
спрятанного, секретного, долженствующего вызывать зависть тех, кого
человеческое неравенство поставило на одну даже ступеньку ниже. В жестком
эксплуататорском обществе жизнь личности колебалась от циничной жизни
насильника до такой же циничной и безобразной жизни подавленного человека,
и поэтому счастье всегда содержало в себе некоторый элемент того же
цинизма.
Только Октябрьская революция впервые в истории мира дала возможность
родиться настоящему, принципиально чистому, нестыдному счастью. И прошло
только 20 лет со дня Октбря, а на наших глазах с каждым днем ярче и
искренне это счастье реализуется в нашей стране. До чего смешно теперь
говорить только о любовном счастье, о том самом единственном,
принудительном суррогате его, о котором кое-как пытались говорить старые
художники.
Наше счастье - это очень сложный, богатейший комплекс самочувствия
советского гражданина. В этом комплексе любовная радость именно потому,
что она не обособлена, не уединена в своем первобытно-природном значении,
дышит полнее, горит настоящим горячим костром, а не теплится где-то в
семейной лачуге в качестве одного из наркотиков, умеряющих страдания
человека.
Но наше советское счастье гораздо шире. Оно так велико, что наше
молодое искусство еще не умеет его изображать, хотя оно, несомненно,
должно составить самую достойную тему для художника.
Ведь наше счастье уже в том, что мы не видим разжиревших пауков на
наших улицах, не видим их чванства и жестокости, роскошных дворцов,
экипажей и нарядов эксплуататоров, толпы прихлебателей, приказчиков и
лакеев, всей этой отвратительной толпы паразитов второго сорта, не видим
ограбленных, искалеченных злобой масс, не знаем беспросветных, безымянных
биографий. Но счастье еще и в том, что и завтра мы не увидим их, в
просторах обеззараженных наших перспектив.
Это самое исключительное счастье, но мы уже привыкли к нему. Вот эта
наша замечательная двадцатилетняя привычка - это то самое здоровье,
которого человек обычно не замечает.
Но мы богаче даже этого замечательного богатства. Двадцать лет Октября
принесли нам не только свободу, но и плоды свободы.
Мы научились быть счастливыми в том высочайшем смысле, когда счастьем
можно гордиться. Мы научились быть счастливыми в работе, в творчестве, в
победе, в борьбе. Мы познакомились с радостью человеческого единения без
поправок и исключений, вызванных соседством богача. Мы научились быть
счастливыми в знании, потому что знание перестало быть привелегией
грабителей. Мы научились быть счастливыми в отдыхе, потому что мы не видим
рядом с собой праздности, захватившей монополию
отдыха. Мы научились быть счастливыми в ощущении нашей страны, потому что
теперь это наша страна, а не нашего хоязина. Мы знаем теперь, какая
красота и радость заключается в дисциплине, потому что наша дисциплина -
это закон свободного движения, а не закон своеволия поработителей.
В каждом нашем ощущении присутствует мысль о человеке и о человечестве,
и наше счастье поэтому не только явление общественное, но и историческое.
И только поэтому оно освобождено от признаков тягостной случайности и
эфемерности, оно никакого отношения не имеет к судьбе, этой старой
своднице былых людских предназначений.
Но наше счастье - это вовсе не подарок "провидения" советскому
гражданину. Оно завоевано в жесткой борьбе, и оно принадлежит только нам -
искренним и прямым членам бесклассового общества. И поэтому оно приходит
не к каждому, кому захочется поселиться на нашей территории. Тому, кто
умеет плавать только в мутной воде эксплуатации, счастья у нас не положно.
Больше того, ему положены у нас по меньшей мере неприятности.
Законы нашего советского счастья требуют пристального и глубокого
изучения, но мы не беспокоимся по этому поводу, ибо, в отличие от всякого
другого мира, наш закон общий, закон государственный есть, собственно
говоря, закон о счастье.
Остается нашей художественной литературе найти приемы и краски для
изображения нашей жизни. она это уже начала делать.


ПОЛНОТА СОВЕТСКОЙ ЖИЗНИ РОЖДАЕТ КРАСОЧНЫЕ НОВЕЛЛЫ

Свой первый рассказ я написал в 1915 г.#1 Тогда я был школьным учителем,
сюжет рассказа не имел никакого отношения к моей работе. Писать меня
побудило желание освободиться от профессии учителя, стать писателем и
завоевать славу. Рассказ, однако, получился слабый, как мне об этом
довольно откровенно написал Алексей Максимович Горький, которому я послал
рукопись. Правда, Горький в своем письме советовал мне попробовать свои
силы еще раз, но другой попытки я не сделал и вернулся к преподованию.
После первой мировой войны и войны гражданской осталось много
детей-сирот без средств к существованию. Я стал работать в колонии им.
Максима Горького под Полтавой. Хотя колония предназначалась для малолетних
правонарушителей, в ней воспитывались мальчики и девочки в возрасте от 12
до 18 лет. Все это были характеры по меньшей мере оригинальные. Тут были
не только воришки; некоторые из этих молодых людей обвинялись в
изнасиловании, проституции, подделке документов, в бродяжничестве - в
общем темная, невежественная компания, проникнутая духом анархизма в его
самых примитивных формах.
В колонии Горького я работал восемь лет, в течение которых мне удалось
создать интересное и весьма полезное учреждение. В 1928 г. в моей колонии
было 400 колонистов; она распологала мастерскими, свинофермой и молочным
хозяйством. наша колония представляла собой свободное обьединение людей -
здесь никого не заставляли жить насильно. Более того, одним из моих
основных педагогических принципов было унич-
тожение всяких стен и заборов. Наш участок был открыт со всех сторон, и
покинуть колонию не составляло никакой трудности.
Это был хорошо дисплинированный одухотворенный коллектив, связанный
тесными узами дружбы. Воспитанники выполняли свои обязанности охотно, так
как они были убеждены, что это необходимо не только для их собственного
блага, но и для блага всей страны. Они учились в школе до девятнадцати или
двадцатилетнего возраста, после чего уходили из колонии, чтобы работать на
каком-нибудь заводе или продолжать свое образование. Мы старались, как
только могли, сделать их жизнь в колонии заполненной и прекрасной. Они
имели свой театр, свой оркестр, в колонии всегда было изобилие цветов,
молодежь была красиво одета. Они стали наболее передовыми людьми во всей
округе и оказывали очень благотворное влияние на окружающее население,
которое уважало их за общительность, изобретательность, за веселый нрав и
вежливое обращение.

Педагогический принцип
Моим основным правилом в этой работе было: "Как можно больше уважения к
человеку и как можно больше требования к нему". Я требовал от моих
воспитанников энергии, целеустремленности, общественной активности,
уважения к коллективу и интересам коллектива. Вполне понятно, что с такой
точки зрения грань между уважением и требовательностью фактически
стирается. Самый тот факт, что вы много требуете от человека, показывает,
что вы его уважаете, а уважение само по себе заставляет быть
требовательным.
Невозможно в короткой статье дать подробное описание метода советского
воспитания в общем и моего метода в частности. Я не ограничивал свой метод
какой-нибудь короткой формулой, которая была бы применима в любом случае.
Необходимо было выработать очень детализированную и далеко идущую систему
правил и законов и, что особенно важно, установить традиции. Создание
традиций в воспитании требует времени, так как традиции приобретаются
путем длительного опыта и практики в результате напряженной и усердной
работы.
Иногда случается, что дедуктивная логика подсказывает метод, который в
дальнейшем на практике обнаруживает себя малополезным или даже вредным.
Между тем этот метод уже мог вызвать к жизни традицию, которую нельзя
уничтожить просто приказом, а она должна быть вытеснена новой традицией,
более сильной и более полезной. Такая работа требует большого терпения и
глубокой мысли.
Наша колоня почти с самого начала своего существования состояла в
переписке с Максимом Горьким. Его заботили наши трудности, он радовался
нашим успехам. В 1928 г. Алексей Максимович провел с нами три дня. Мы с
ним подробно обсудили логику нашей новой педагогической работы.
Алексей Максимович предложил мне написать книгу о колонии и о новых
людях, которых она воспитала. Во время разговора об этой книге ни он, ни я
не упомянули о рассказе, который я написал в 1915 г. Ни одному из нас и в
в голову не пришло, что мне надо отказаться от педагогической работы и
стать писателем. Нас, прежде всего, интересовали новые люди,
новые методы воспитания и новые принципы отношения людей в нашем обществе.
Я начал книгу в 1928 г.#2. Она была быстро написана, и первая ее часть
сразу же опубликована. Советский читатель встретил книгу с большим
интересом, и я получил мнгоо писем от читателей, которые благодарили меня
за книгу. Отзывы критики на книгу были положительные. Нечего и говорить,
что гонорар за книгу значительно превышал получаемое мною в колонии
жалованье (литературный труд оплачивался выше педагогического). Однако я
не отказывался от моей педагогической работы. Если я впоследствии, через
девять лет, оставил преподовательскую деятельность, то был вынужден к
этому лишь плохим состоянием здоровья. Впоследствии я написал другую
книгу, под названием "Книга для родителей", посвященную вопросам
воспитания в советской семье.


* * *

Ни "Педагогическая поэма", ни "Книга для родителей" не написаны в форме
сухих учебников. Я полагал, что художественная форма будет более
привлекательной для читателя и окажет более сильное и более длительное
влияние.
Выбирая повествовательную форму, я, возможно, следовал своим
склонностям. Хотя моя первая попытка была неудачной, вероятно, мои
литературные способности оставались скрытыми до тех пор, пока я не
попробовал описать собственную и столько близкий мне мир.
Есть и другие советские писатели, которые вошли в литературу таким же
образом - через большой жизненный опыт, накопленный в результате работы по
своей специальности. Ближайшим, последним в результате работы по своей
специальности. Ближайшим, последним по времени примером является горный
инженер Юрий Крымов, написавший "Танкер Дербент". В этой повести автор
описывает работу небольшой группы людей на нефтеналивном судне в
Каспийском море. Может показаться, что нет ничего интересного,
любопытного, а тем более исключительного в жизни команды танкера,
обреченного на монотонность плавания между двумя портами в таком скучном
море, как Каспийское.

Никаких "художественных прикрас"
Если бы в нашей старой литературе автор захотел осветить такую тему, то он
должен был бы сочинить сюжет или какую-нибудь интригующую ситацию,
известную как "художественный домысел". Ничего подобного нет в книге
Крымова. Изображение жизни танкера он не пытался украсить приключениями,
"сильными" характерами, драматическими положениями. Тем не менее книга
поистине захватывающая.
Это не только потому, что Крымов - одаренный писатель, но и потому, что
он знает своих героев, работал с ними и прошел весь тот путь, который он
описывает в своей книге. И наконец, есть еще одна причина успеха таких
книг, как "Танкер Дербент", "Педагогическая поэма", и других книг такого
же рода. Она состоит в том, что советский читатель способен оценить и
понять такие книги. Нет человека в нашей стране, кто бы не работпал, для
кого труд был бы лишь источником существования, не являлся бы, прежде
всего, основой его политического и нравственного сознания.
Работая коллективно, советский человек служит своей Родине и
социализму. От советского рабочего и работницы общество ждет не только
простого выполнения своих прямых обязанностей. Оно ждет полного
обнаружения его личности и творческих особенностей. Вот почему в советском
обществе личность проявляется так полно и глубоко, что дает богатый
материал для художественного изображения.

Советская жизнь вдохновляет
Нашим писателям не приходится возбуждать интерес читателя при помощи
искусственных интриг или экзотики. Сама наша повседневная жизнь и работа
заключают в себе так много волнующих событий и, главное, дают так много
свободы для выявления личности, что художественное отражение даже
обыденного опыта самого малого коллектива советских людей доставляет
читателю величайшую моральную и интеллектуальную радость. Но для этого
писатель должен обладать настоящим и исчерпывающим знанием жизни, которую
он описывает. Тут нельзя ограничиться наблюдением или поверхностным
знанием предмета. Необходимо самому испытать все радости и трудности
работы, необходимо самому быть членом коллектива, интересы которого
являются собственными интересами автора.
Богатство советской жизни приходит на помощь такому писателю.
Перспективы советского гражданина исключительно широки, его интересует
все, что происходит как в его стране, так и во всем остальном мире, он
обладает исключительно широким умственным горизонтом, он располагает
богатой литературой, печатью, театром и кино, он постоянно занят
общественной работой. Поэтому, какую бы малую работу он ни выполнял, он
способен делать самые широкие обобщения, а это существенный для писателя
фактор.
Так у нас на глазах возникает новый тип писателя. И нет сомнения, что в
ближайшем будущем этот тип писателя станет преобладающим. Коренное
различие между умственным и физическим трудом, которое существует в
буржуазном мире, у нас изживается. Противоположность между различными
функциями в обществе тоже исчезает. В нашей стране писатель не может
претендовать на большее уважение, нежели любой инженер, школьный учитель,
сталевар, шахтер или механик.
Опубликовав свою прекрасную книгу, Крымов не оставил работу на нефтяных
промыслах. Он пишет вторую книгу, точно так же близкую к правде жизни,
такую же глубокую и интересную, как первая книга.
Многие рабочие в Советском Союзе напишут не одну книгу о людях и
коллективах, в котрых советский человек проявляет свою индивидуальность.


ОТЗЫВ О ПОВЕСТИ А. М. ВОЛКОВА "ПЕРВЫЙ ВОЗДУХОПЛАВАТЕЛЬ"

Возвращаю историческую повесть А. М. Волкова "Первый воздухоплаватель",
присланную мне для отзыва.
1. Как видно из заявления т. Волкова, повесть была им представлена в
Детиздат, в общем там одобрена, но автору все-таки было отказано во
включении ее в план издания 1938 г.
Мое мнение о повести следущее.
Она обладает несомненными достоинствами, а именно:
В повести прекрасно передан колорит елизаветинского времени, но
действующие лица не обеднены, не нагорожено никаких лишних ужасов, люди
живут и работают с той необходимой долей энергии и оптимизма, без которых,
конечно, невозможна человеческая жизнь. Тема повести, отраженная в самом
заглавии, пеоедана на интересной фабульной сетке, что совершенно
необходимо в исторической книге для юношества. Сюжет построен на хорошей
политической канве, без преувеличений и голого социлогизирования, поэтому
в повести техническая тема не глядит обособленной от жизни. Фабульная
интрига проведена в очень жизнерадостных, напряженных линиях, в повести
много и юмора. Язык не испорчен никаким стремлением к натурализму. Все
лица очень живы, в особенности фигура Елизаветы Петровны, Шувалова,
коменданта Шлиссельбурга, старшего тюремщика, сыщиков и других.
К недостаткам повести отношу:
1. Экспозиция растянута и слабо связана с основной темой.
2. В истории не было такого случая, когда бы узник вылетел из
Шлиссельбурга на воздушном шаре, поэтому необходимо переменить место
действия, Шлиссельбург для этого слишком историческое место.
3. Фигура коменданта для Шлиссельбурга слишком комична, в таком месте,
разумеется, правительство держало более солидных людей, более способных
быть настоящими тюремщиками.
4. Действующие лица бедно показаны в зрительном отношении, не описаны
лица, другие индивидуальные отличия.
5. Одна из главных фигур - Гаркутный - не выдержана в основном тоне:
вначале этот разбойник и протестант, потом простой солдат, слишком ручной
и покорный.
6. Почти совершенно нет пейзажа.
7. Конец повести требует более ясного определения. Если продолжения не
будет, надо указать, куда делся вылетевший из крепости узник. Если будет
продолжение, нужно об этом сказать.
Все эти недостатки легко устраниммы. Из беседы с автором я выяснил, что
он сам легко это может сделать и нуждается в самой небольшой помощи
редактора.
Мое мнение, что повесть должна быть отнесена к числу хороших повестей
для юношества и даже для среднего возраста. Она и не пытается дать большой
художественный анализ середины XVIII в., но небольшую тему о начале
воздухоплования она разрешает на правильном историческом фоне, разрешает
очень живо, в сравнительно остром сюжетном движении. После некоторых
исправлений, которые автор легко сделает, она обратится, безусловно, в
одну из лучших книг для юношества. Думаю, что издание книги нельзя
откладывать: историческая литература для юношества у нас не так богата.
А. Макаренко

О СЧАСТЬЕ

(заметка)
Прочитал эти две вещи#1 и вспомнил Ваше "Счастье". Какая огромная
дистанция. Тут и намеков на личное счастье нет. Ибо такого счастья сейчас
нет в природе. И его не может быть, пока есть хоть один "несчастненький"
(русское простонародное выражение), пока в человеческом обществе
господствует злоба и ненависть, пока (человек человеку - волк). Но нельзя
отнимать у человека мечту о счастье, когда в жизни установятся "мир и
любовь". Нельзя современное существование (личное) называть счастьем. Это
- кощунство.
"Счастье" - проложить верный путь к светлой жизни всего человечества.
Это - счастье! Но счастье коллективное, а не личное. А на долю личности
и сейчас выпадают большей частью несчастья... Впрочем, мгновениями и
личное счастье сверкнет среди несчастий.
Чкалов, Громов испытали счастье. Леваневский#2 - жертва несчастья.


"МАЛЬЧИК ИЗ УРЖУМА"


"Мальчик из Уржума" - так называется книга А. Голубевой, изданная
Детиздатом пятидесятитысячным тиражом. Это простая и безыскусственная
повесть о детстве и юношестве Сергея Мировоновича Кирова будет прочтена с
глубоким интересом и волнением советскими детьми среднего и старшего
возраста. От автора следовало бы ждать более ярких характеристик и красок,
более подробного раскрытия многих интереснейших страниц из детства и
юности пламенного трибуна революции Мироныча. так, например, не лучше ли
было значительно короче изложить скучные речи, произнесенные на заседании
педагогического совета Уржумского городского училища, и как можно больше и
полнее рассказать о взаимоотношениях Сережи Кострикова и его товарищей по
школе, любовно восстанавливая и по-писательски дополняя забатые и
утерянные эпизоды первых лет жизни мальчика из Уржума?
Правда, чрезвычайная чуткость автора ко всему, что касается биографии
Сергея Мироновича Кирова и описания его окружения - всех этих
благотворителей, учителей, начальницы приюта, попа - отца Константина,
оправдывает задачу честного и неприкрашенного рассказа о детских годах
мальчика из Уржума. Читатель видит перед собой нищету и неприглядность
жизни маленького Сережи, сироты, оставшегося вместе с двумя сестренками на
попечении бабушки, получающей 3 рубля солдатской пенсии в месяц. Сережа
живет, не стонет и не жалуется - смеется, шутит и играет, как всякий в
этом возрасте.
Отказ Сережи переселиться в приют - это пока еще детская обида, а не
протест. Но в то же время здесь первый выход мальчика из Уржума на борьбу
против несправедливостей жизни.
Сеража в приюте переживает то, что являлось уделов миллионов его
маленьких сверстников, сирот и детей бедняков, трудящихся. И первые его
радости в этой обстановке неприбранной нищеты - это свидетельства энергии
и сил, которые живут в сироте из Уржума.
В Уржуме живут ссыльные, таинственная коммуна бедных, но необычайных
людей. И хотя мальчик тянется к ним, пока еще не осознавая причин такой
тяги, они заложены уже в нем, эти причины, его первыми жизненными
впечатлениями, горем, нищетой.
Сереже "повезло". Благотворители милостиво отправляют его учиться в
низшее Казанское техническое училище, обставляя эту милость похабной
расчетливостью, без которой в прошлом была невозможна никакая подачка. И
Сережа ютился на кухне, у него нет ни гроша для покупки самой дешевой
книжки, самой простенькой готовальни. Но он уже вступает в борьбу за
знания, за право человеческого существования.
Он сталкивается с невероятно тяжелыми условиями работы на мыловаренном
заводе, видит слабые попытки протестов студенчества. В этой борьбе мальчик
из Уржума ощущает присутствие врагов, но не политическим знанием, и
классовым чутье м. И, когда во время каникул в Уржуме ссыльные дают Сереже
Кострикову почитать "Искру", одна ночь открывает перед ним истину, рождая
будущего большевика-революционера.
Шестнадцатилетний мальчик лишен к этому времени даже благотворительной
помощи. Он спит на полу в жалкой комнатенке товарищей, но без колебаний и
сомнений начинает революционную работу.
Лучшие страницы в книге посвящены организации Сережей первой подпольной
типографии и распостранению прокламаций вокруг Уржума. Он учавствует в
студенческом бунте, подвергается увольнению из училища и восстанавливается
в нем после бурного протеста товарищей.
В этих первых революционных событиях жизни Сережи уже виден будущий
непреклонный вождь трудящихся. Сережа проявляет энергию, талант и страсть
выдающегося борца. С поражающей смелостью он производит первую свою
революционную операцию, оставаясь спокойным, заботясь, думая и веря в
успех дела. Передача печатного станка из школьной мастерской в
студенческую революционную организацию - это уже дело большой человеческой
решимости и доблести. И его совершает Сережа в такой момент, когда другой
человек мог бы упасть духом, в момент своего увольнения из школы. Грани
между личной жизнью и жизнью революционера стерты.
В этой теме уже веет на читателя глубокой и спокойной страстью
большевика. Уже видны начала большого служения делу человечества, начала
героической и светлой жизни. И это чувствует читатель.


СУДЬБА

...В мировой борьбе за человеческое счастье до наших дней считалась
неразрешимой тема личности и коллектива. Нужно признать, что она не могла
быть разрешена, пока самое понятие коллектива для мыслителей до Маркса
было недоступно.
Вместо коллектива в самой формулировке темы фигурировало так называемое
общество, т. е. неопределенное отражение весьма определенной классовой
единицы. Попытка разрешить вопрос о личности и обществе являлась, в
сущности, попыткой изменить бедственное положение этой самой личности,
сохраняя классовую структуру общества.
В то же время давно не вызывала сомнений аксиома: человеческое счастье
может быть реализовано только в живой, отдельной человеческой жизни. Жизнь
личности всегда оставалась единственным местом, где счастье можно было
увидеть, где уместо было его искать. Стремление к счастью всегда было
естественным и полнокровным стремлением, и даже самые дикие самодуры и
насильники не решались открыто говорить о человеческом счастье
сколько-нибудь пренебрежительно. Тем более искренние и горячие слова о
счастье всегда были написаны на революционных знаменах, особенно тогда,
когда за этими знаменами шли трудящиеся массы.
Несмотря на длящийся веками опыт народного страдания, люди всегда
верили, что счастье есть законная норма человеческой жизни, что оно может
быть и должно быть обеспечено и гарантировано в самом устройстве общества.
И поэтому людям всегда казалось, что грядущая победа революции есть
завоевание всеобщего счастья. Французкая революция проходила под лозунгом
"прав человека и гражданина", и многим тогда казалось, что хорошее право -
прекрасный путь для общественного счастья. И в Манифесте Емельяна Пугачева
1774 г. было написано:
"...По истреблению которых противников и злодеев дворян всякий может
восчувствовать тишину, спокойную жизнь, коя до века продолжаться будет".
"Тишина и спокойная жизнь" - это программа-миниум того народного
счастья, о котором так долго мечтали трудящиеся массы старой России и
которого так долго они не могли дождаться.
Так проходили века и тысячелетия. Кровопролитные войны сменялись миром,
революции сменялись "покоем", плохие законы - хорошими законами, дурные
правители - правителями мудрыми, а народное счастье, гарантированное идеей
солидарного человеческого общества, все оставалось мечтой, настолько
далекой, что вслух о ней могли говорить только люди, заведомо
непрактичные. Счастье как функция человеческого общества исчезло очень
давно из обычной логики, и это исчезновение не могли компенсировать даже
самые передовые лозунги.
Истинной хозяйкой счастья, понимаемого уже как атрибут отдельной
личности без всякого намека на какое бы то ни было общественное
устройство, была судьба.
Институт судьбы, как известно, очень древний институт, созданный еще в
те времена, когда воля богов считалась главной двигательной силой, когда в
сравнении с ней законы общественные имели явно второстепенное значение. В
этой глубокой древности компетенция судьбы была чрезвычайно обширна, даже
боги подчинялись ее роковым указаниям. Действия судьбы в то время были
действиями фатума, безраздельно тяготевшими над смертными и бессмертными,
фатума слепого, безразличного к вопросам счастья или несчастья, не
имеющего ни цели, ни смысла. Таким дошел до нас портрет древней судьбы,
прародительницы всех других, более поздних исторических судеб.
Потом на глазах истории эта физиономия судьбы сильно изменилась, но
память о древнем портрете до сих пор живет в народе. В этой памяти удары
или ласки судьбы представляются случайными и слепыми ее подарками. Но эта
память живет только в фольклоре, среди столь же древних оскол-
ков "языческих" культов и пантеистических рудиментов. Передовая
человеческая мысль успешнее разобралась в истинном портрете настоящей, не
мифической судьбы.
В самые мрачные годы николаевской России у М. Ю. Лермонтова сложились
такие стихи:

За каждый светлый день иль сладкое мгновенье
Слезами и тоской заплатишь ты судьбе#1.

Эта судьба уже не безразлична к вопросам человеческой радости. Она не
слепо разбрасывает наслаждения и горе, и для нее, собственно говоря,
счастье принципиально неприемлимо. Она прямо враждебна человеку. Ревниво
завистливыми глазами она следит за человеческим светлым днем и неуклонно,
со злобной последовательностью требует от него страшной расплаты. От былой
безразличности фатума у лермонтовской судьбы не осталось и следа. Его
судьба обладает зорким взглядом и кровожадной неразборчивостью: она
требует расплаты за каждый светлый день. Николаевская судьба уничтожила
эти светлы дни, не разбираясь почти в их индивидуальной ценности. Она
рукой и самого Николая 1, и его жандармов, и помещиков громила всю Россию,
все ее живые силы - подряд, огулом; естественно, под ее удары должен был
попадать и попадал "каждый светлый день", каждая крупица человеческой
жизни. Никакого равенства счастья и несчастья, равенства так на так не
было в николаевском обществе; выигрыш всегда был на стороне несчастья,
горя и разорения. Жизнь самого М. Ю. Лермонтова - короткая юношеская
история оскорбления, гонения и горечи - оборвалась на 26-м году. Жизнь
бурно-радостного, светлого, мажорного и могучего А. С. Пушкина была
отравлена этой судьбой от первого сознательного движения до последнего
страдания. Жизнь Тараса Шевченко, жизнь всего культурного первого русского
соцветия, так же как и жизнь десятков миллионов крепостных, - все это
одинаково мрачная картина тогдашней судьбы, совершенно несклонной
подражать слепо справедливому балансу счастья и несчастья.
Но судьба продолжала жить дальше, она сохранила в себе от николаевского
времени много предначертаний. Судьба Анны Карениной - это и есть тот же
мучительный процесс расплаты за "каждый светлый день иль сладкое
мгновение". Но судьба эпохи Анны Карениной кое-чем и отличается от
лермонтовского портрета. И здесь бухгалтерский баланс выведен с сальдо в
пользу горя и отчаяния, но, в отличие от М. Ю. Лермонтова, Л. Н. Толстой
рекомендует и средство сопротивления жестокой судьбе.
В дни Лермонтова вопрос о счастье просто не ставился. Мы знаем для
этого времени единственную идиллию - "Старосветские помещики". Это картина
счастье, но какое это счастье - жалкое, пустое, нищенское. Только судьба -
Плюшкин, только жадная, отупевшая и действительно отвратительная жизнь
могли раздавать своим любимцам подобные подарки - уродцы человеческой
радости.
У Л. Н. Толстого более справедливая бухгалтерия. Посредственная
добродетель, отличная от искренней светлой страсти, создает одинокое и в
сущности эгоистическое осмотрительное балансирование - вот путь, наиболее
выгодный перед лицом судьбы. Та же идея, в виде, пожалуй, еще более
выраженном, - в "Отце Сергии". Не страсть, не активная жизнен-
ная борьба, а прозябание в мелких, терпеливых сопротивлениях, в
будничном, ежедневном пресмыкательстве перед нуждой - вот премудрая
покорность, способная уберечь человека на тонкой грани между большим
счастьем и большим несчастьем.
Л. Н. Толстой ощущал переходное время от тупой и кровожадной судьбы
дворянской России к такой же беспощадной, но технически более европейской
судьбе эпохи буржуазного расцвета, уже не громящей жизнь подряд и огулом,
а вооруженной некоторой системой учета, бухгалтерским аппаратом и
картотекой. Если М. Ю. Лермонтов не видел никакой защиты против судьбы,
если даже Пушкин утверждал, что "от судеб защиты нет", то Л. Н. Толстой в
полном согласии со стилем новой эпохи видит эту защиту в
расчетливо-коротком шаге отдельного человека, в той самой аккуратной
политике, которая, с одной стороны, требовала от человека добра, а с
другой стороны, советовала: не противься злу злом. В сущности, это была
политика примирения с судьбой, полного отказа не только от сопротивления,
но даже от протеста.
Политика эта не увенчалась успехом. Конец ХIХ в. в русской литературе
начался ужасом Достоевского и окончился ужасом Андреева. У Достоевского
ужас перед человечской судьбой выразился в картинах самого гибельного
развала, гниения человеческой личности, развала безысходного,
кровоточащего, отчаянного. Это гибель той самой личности, которая так
долго, так покорно подставляла голову исторической судьбе и, наконец,
устала надеяться и хотеть. Достоевский пытается разрешить это гниение в
процессе сострадания, но и сострадание его безнадежно, в нем совершенно
уже не видно лица общественного человека. Андреевский ужас больше похож на
бунт, у не больше крика, вопля, он не хватается голыми руками за
сострадание и не покоряется судьбе - андреевский человек погибает с
руганью на устах, но он так же бессилен и так же немощен, как и человек
Достоевского.
Буржуазная Россия привела с собой судьбу, производящую самое
отталкивающее впечатление. И все же эта судьба кое-чему и мирволила. Были
у нее и счастливые люди, были люди больших размахов и капиталов, удачи и
счастья, только это счастье признали недостатным восхвалять наши великие
писатели. Это было то самое безнравственное счастье, которое никогда не
было признано человеческим гуманизмом. И против этого счастья, против этих
любимцев судьбы и против самой судьбы выступил в литературе с горячим и
оптимистическим словом, с уничтожающим прогнозом Максим Горький, но это
уже было одно из слов грядущей пролетарской революции, слово о свободной
от судьбы человеческой личности.
Судьба хорошо погуляла на тысячелетних пространствах истории. Она
уничтожила тупой рукой сотни миллионов и миллиардов светлых человеческих
дней, она уничтожила бесследно жизнь и счастье целых народов, она обратила
целые нации в гнезда вымирающего человечества, она и сейчас дебоширит под
фашистскими знаменами на Западе и на Востоке. Судьба - страшный символ
случайности, необеспеченности жизни человека, зависимости от его стихии,
насилия и грабительства сильных.
В нашем советском языке самое слово "судьба" перестало существовать.
Это слово нельзя встретить ни в советской книге, ни в советской газете, ни
в советском разговоре. Впервые в истории человечества рядом с кон-
ституцией не живет и не вмешивается в человеческие дела автономная м
всемогущая судьба.
Великая Октябрьская революция обкорнала судьбу, лишила ее возможности и
благодетельствовать, и гадить.
В первой статье Конституции положены для судьбы первые могущественные
пределы.
Союз Советских Социалистических Республик "есть социалистическое
государство рабочих и крестьян".
Судьба привыкла по собственному вкусу избирать любимцев. Она не
привыкла их избирать из среды трудящихся, в лучшем случае она дарила им
такую сомнительную удачу, как работа в течение 12 часов в сутки, как
обеспеченный на неделю кусок потом облитого хлеба. Судьба при всей ее
традиционной слепости нюхом всегда чувствовала, где находятся претенденты
на счастье, тем более что и самые претенденты не сидели сложа руки и всеми
правдами и неправдами, а более неправдами, помогали судьбе в выполнении ее
предначертаний. Судьба привыкла сама избирать своих избранников. И вдруг
мы предложили ей такой принудительный ассортимент: рабочие и крестьяне.
Мы хорошо знаем, как коварная судьба при помощи угодливых и быстроумных
своих прихлебателей пыталась нас перехитрить. Разве "врастание кулака в
социализм" не было попыткой организовать для госпожи судьбы подходящий
контингент охотников на счастье за счет трудящихся - привычный для нее
высокий класс счастливцев? Из этой попытки ничего не вышло. Перед судьбой
остались только рабочие и крестьяне. Можно себе представить, что судьба
способна заняться и этими классами, почему бы ей в самом деле не
облагодетельствовать какого-нибудь рабочего; принципиально это как будто
не противоречит самой идее судьбы.
Оказывается, дело не в принципиальном, а в историческом опыте. Судьба,
несмотря на все свое могущество, тоже страдает привычками, и самым
привычным способом споспешествования человеку были для нее подачками.
Подарить человеку богатство - по-нашему, выражаясь, орудия производства
- самый легкий способ облагодетельствования, но... в статье нашей
Конституции недвусмысленно сказано: "...отмена частной собственности на
орудия и средства производства и уничтожение эксплуатации человека
человеком".
Таким образом, споспешествовать совершенно невозможно. Есть, конечно, и
для судьбы маленький выход: сделать человека, этого же рабочего,
стахановцем. Но, во-первых, это может произойти и без вмешательства
судьбы, во-вторых, судьба просто охоты не имеет на подобные операции.
Остается, следовательно, единственный путь вмешательства в человеческую
жизнь - старый, испытанный способ - гадить.
За длинную свою многовековую жизнь судьба хорошо специлизировалась на
всяких пакостях человеку: безработица, нищета, беспросветный труд,
старость, болезни. Так нетрудно было повергнуть человека и его семью в
тревогу наступающего голода, в оскорбительную процедуру выпрашивания
работы и благотворительного супа. И поэтому так непривычно звучит для
судьбы статья 118 нашей Конституции: "Граждане СССР имеют право на труд,
тое сть право на получение гарантированной работы с опла-
той их труда в соответствии с его количеством и качеством".
Слово "гарантированной" впервые в истории появилось в Конституции
человеческого общества, и одно это слово способно уничтожить судьбу.
"Труд в СССР является обязанностью и делом чести каждого способного к
труду гражданина по принципу: "Кто не работает, тот не ест".
Труд и удовлетворение потребностей сделались равноправными логическими
и экономическими категориями, и для самодурства судьбы не осталось
никакого простора. Отдельный гражданин может, разумеется, воспылать
отвращением к труду, пусть попробует судьба принести такому гражданину
советское счастье. Подход нашей Конституции к вопросам удачи или неудачи
для судьба непонятен и непривычен.
Мы, конечно, не можем еще утверждать, что судьба совершенно оставила в
покое нашего человека. Она еще пытается реять над нашей территорией и
высматривать для себя добычу. Но доступными для нее остались некоторые
мелочи и только в двух областях.
Первая область - это любовная сфера. Здесь она имеет некоторую
возможность, пользуясь неопытномстью влюбленных, подталкивать их на разные
роковые ошибки, а потом утешаться, наблюдая их разочарование и семейные
сцены. Но даже и в этой области больших трагических катастроф ей не
удается организовать. Советский человек свободен у нас не только в
политическом смысле. Он свободен и в своей бодрости, в своей вере в жизнь,
в своем мужестве перед отдельными неудачами, он умеет с достоинством
переживать свои ошибки и исправлять их. И поэтому судьбе не приходится
видеть ни обезумевших ревнивцев, ни опозоренных девушек, ни закабаленных
женских жизней.
Вторая область, где еще судьба может вмешаться в человеческую жизнь, -
это уличное движение. Не так давно это область безраздельно принадлежала
ей. Могущественное развитие наших автомобильных заводов как будто даже
благоприятствовало ее домогательствам. Под ее тлеворным покровительством
оставались некоторые кадры ротозеев и угорелых кошек. В последнее время и
здесь положение улучшилось. Значительная часть ротозеев, побывав в
институте Склифосовского, перековалась, а наши РУДы, подобно другим
советским работникам, стараются как можно лучше выполнять свой долг. К
последним дням жизнь судьбы настолько измельчала, что красный или зеленый
свет и для нее кажется авторитетным.
Впервые в истории человечества мы способны игнорировать самое понятие
судьбы. Впервые счастье сделалось будничным достоянием широких масс, а
удача перестала быть незаслуженной случайностью. В нашем советском счастье
вдруг стала явно ощущаться и его причина - усилие, героическая борьба,
настойчивость и вдохновение. И мы не только знаем имена наших героев, но
знаем и тот трудовой путь напряжений, который привел их к героизму. Мы не
имеем оснований ни благодарить судьбу, ни поносить ее. Мы не хотим "за
каждый светлый день иль сладкое мгновение" расплачиваться с судьбой в
какой бы то ни было валюте. О слезах и покое в качестве платежного
средства, само собой, не может быть и речи, но мы не склонны
расплачиваться даже мелкой никелевой монетой. Мы хорошо знаем, от чего
зависят наши светлые дни, мы умеем их представлять вперед, мы
действительные хозяева нашей жизни. И теперь, когда
мы выбираем наших лучших людей в верховные органы нашей республики, ни для
нас, избирателей, ни для наших избранников нет ни малейших оснований для
реверансов перед судьбой. Территория нашей страны настолько освобождена от
власти судьбы, что даже наши враги, пытавшиеся отравить нашу жизнь
посевами фашистских предательств и шпионских происков, закончили свою
карьеру без заметного вмешательства судьбы. Их гибель была так же
закономерна и так же неизбежна, как закономерны и неизбежны наши победы на
всех участках революционного фронта. И впервые в наступающих генеральных
битвах с фашизмом последний тоже пусть не рассчитывает на счастливую
судьбу. Везде, где раздается шаг социализма, судьба механически
выключается как деятель. Социализм есть первое в истории освобождение
человечества от случайностей. И только в социалистическом обществе личная
жизнь человека, ее счастливое течение гарантируется единством
человеческого коллектива и справедливой, бесклассовой конституцией#2.


ВЫБОРНОЕ ПРАВО ТРУДЯЩИХСЯ


1

Лет 35 назад - перед японской войной - самое слово "выборы", кажется,
отстутствовало в лексиконе среднего трудящегося человека в России. Очень
редко оно встречалось в книгах, если книги говорили о других странах, но
другие страны были так далеки, что даже зависти не вызывали.
Мой отец был рабочий, и поэтому я учился на медные деньги. Хотя слово
"выборы" и было мне известно, но я очень редко мог употреблять его в
разговоре - по какому случаю, в самом деле, оно могло прозвучать в моей
речи?
Мне, как и другим представителям моего класса, случалось, конечно,
слышать, что есть такие предвыборные высокопоставленные лица - губернский
и уездный предводители дворянства. Никогда в жизни я не видел такого
предводителя, ни живого, ни мертвого. Мои жизненные пути и жизненные пути
предводителей почему-то не пересекались. Это происходило, может быть,
потому, что наши жизненные пути были расположены в различных плоскостях:
пути мои и таких людей, как я, были расположены где-то по земле, и гораздо
выше, очень высоко, недосягаемо для глаза, проходили пути дворянские. Вот
я сейчас вспоминаю и никак не могу вспомнить, кто из моих знакомых был
дворянином. Правда, в 1914 г. в г. Полтаве меня, по особой протекции,
рекомендовали в репетиторы в семью полтавского губернатора Богговута. Я
почти обрадовался, если вообще можно говорить о радости в таком случае. Но
это репетиторство обещало мне хороший заработок, а кроме того, мне
хотелось посмотреть на потомка одного из героев двенадцатого года -
генарала Богговута, убитого под Тарутиным, которого и Л. Н. Толстой
помянул добрым словом. Мои расчеты не оправдались. Я занимался с
племянником губернатора несколько месяцев, но, кроме этого племянника,
чрезвычайно несимпатичного и глупого мальчика, я никого из губернаторскуой
семьи не видел. Встречал я лакеев, каких-то приживалов да нечто вроде
гувернера - все такая же наемная рабочая сила, как и я. Они допускали меня
в губернский дом через черный ход, они торго-
вались со мной о оцене и не позволяли мне ничего лишнего сорвать с
именитого работодателя, они же раз в месяц вручали мне конверт, в котором
вовсе не были написаны благодарственные слова за мою помощь губернской
семье, а только помещались обусловленные 15 рублей. Мои пути и пути
дворянской семьи Богговутов находились в настолько различных плоскостях,
что Богговуты даже не могли выслушать мое мнение о способностях и
прилежании члена их семьи - моего ученика, а нужно полагать, что мое
мнение сколько-нибудь их все-таки должно было интересовать#1.
Если в этом во всех отношениях замечательном случае наши пути не
пересекались, то какое же отношение могли иметь ко мне и к таким, как я,
какие-то выборы предводителей. Как выбирались предводители дворянства,
губернские и уездные, для чего выбирались, каким способом, явным или
тайным, какие там страсти кипели во время выборов, ни я не знал, ни все
мое общество. Не только не знали, но и не пытались знать. Ведь даже это,
такое далекое от нас, абсолютно недоступное, чванливое и богатое
дворянское общество, обитавшее на таких высотах, куда даже наши взгляды не
достигали, само было обществом рабским, пресмыкающимся, обществом, о
котором так хорошо в свое время было сказано Лермонтовым:
Перед опасностью позорно-малодушны
И перед властию - презренные рабы#2.
А многие из нас лучше знали Лермонтова, чем живое дворянство перед
японской войной. Не видев дворянства в глаза, мы знали о его человеческом
и общественном ничтожестве, знали о ничтожных страстях какиих-то там
дворянских выборов и были всегда готовы исполнить пророчество того же
Лермонтова:
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом... -
хотя и никак, пожалуй, не предвидели, что мы сами так скоро окажемся этими
"потомками".
Но между нами и дворянством лежало еще несколько сфер, обладающих также
какими-то выборными правами. Эти сферы мы уже могли наблюдать
невооруженным глазом, но только в общей картине их, в настоящие тайны их
деятельности и их прав мы тоже проникнуть не могли. Это были те "круги
населения", которые выбирали городское и земское "самоуправление". Такие
выборы тоже происходили более или менее секретно от трудящегося населения.
Может быть, у них происходила предвыборная борьба, может быть, у них
выставляемы были плохие или хорошие кандидаты, произносились речи, кипели
страсти? Кто его знает. Мы даже не знали имена тех людей, кто учавствовал
в выборах. Кажется, их было так немного, что они все могли поместиться в
одном зале, предстпавляя большой город с населеним около 100 тыс., и
насколько я помню, голосование у них происходил шарами, что возможно
только в небольшом, "своем" обществе. О всех процедурах их избирательной
кампании мы не могли узнать даже из газет: печатались только имена
избранных членов городской или земской управы, но и в этих именах для нас
не заключалось никакой сенсеции. Почему-то так выходило, что городские
головы и члены управ десятилетиями занимали свои посты.
В г. Кременчуге, где я провел большую часть жизни, с тех пор как я
начал себя помнить, был городской голова Изюмов. Я видел его сравнительно
молодым человеком, потом пожилым, потом стариком, потом помолодевшим при
помощи черно-синего гребешка - а он все ходил городским головой, и все в
городе прекрасно знали, что Изюмов и есть "от природы" городской голова и
что никто другой не может им быть. Очевидно, небольшая часть заключалась в
том, чтобы раз в 3 года положить белый или черный шар направо или налево.
Направо мог стоять Изюмов, налево - какой-нибудь другой купец, похожий на
Изюмова, а может быть, и никто не стоял, ибо зачем стоять, если есть
Изюмов, который "мирно" сидит себе на месте городского головы вот уже
столько лет, никого не трогает, чинит мостовые, собирает налоги, назначает
учителей в полдюжины начальных школ, а вообще человек честный и приличный.
Такая штука называлась городским самоуправлением или земским
самоуправлением - штука, собственно говоря, бедная, настолько бедная,
что, пожалуй, и не стоило бы лишать нас права голосовать за Изюмова.
Однако, как это ни странно, это самоуправление вызывало заметное умиление
у многих интеллигентных душ, и даже самое слово "земство" некоторые
произносили с дрожанием голоса. Тогда не уставали перечислять и описывать
в книге разные земские подвиги, между которыми назывались даже постройка
дорог, хотя все хорошо знали, что как раз дороги в нашей стране
блистательно отсутствовали и дорогой называлась такая часть земной
поверхности, которая наиболее приспособлена для езды. С таким же умилением
говорили и о городском самоуправлении, несмотря на то что все наши города,
за исключением, может быть, одного Петербурга, жили бедно, грязно,
переполнены были клопами и собаками и только в очень незначительной
степени напоминали европейские города.
Городское и земское самоуправление, сопровождающие их выборы и карьеры
отдельных лиц, реализуемые в отдельных выборах, были той жалкой
"демократической" подкладкой самодержавия, которую мы - пролетариат - даже
не ощущали. Наша жизнь помещалась за границами даже такой общественности,
а ведь наша жизнь - это была жизнь всего русского народа. К нам эта
общественность изредка прикасалась самым "теплым" своим боком, боком
благотворительности. У столпов общественности, у этх самых городских голов
и членов, у их жен и дочерей иногда начинало зудеть под какой-нибудь
идеалистической ложечкой; тогда, смотришь, на одной из второстепенных
улиц воздвигается народный дом - один на губернию, который только потому
назывался народным, что не совсем удобно было называть его
"просторонародным". В другой раз, в таком же порядке, рука "дающая и
неоскудевающая", начинает строить приют для сирот, - очевидно, для сирот
наших, пролетарских, но на открытии приюта пьют, и закусывают, и ухаживают
за дамами, и вообще кокетничают и добрыми сердцами и неоскудевающими
руками отнюдь не пролетарии, а все та же "общественность". В третьем месте
строится дешевая столовая, в четвертом - вечер для бедных студентов гремит
музыкой и щеголяет прогрессивным духом.
Только теперь, с высот социалистического общнества, видно, сколько и во
всей этой общественности, и в ее благотворительности было настоящего
похабного цинизма, настоящей духовной человеческой ни-
щеты, сколько оскорбления для действительного создателя жизни и культуры -
для трудящегося человека. Но и тогда трудно было кого-нибудь обмануть из
"простого" народа: народ прекрасно понимал, что ему положено судьбой
работать по 10-12 часов в сутки, жить в лачугах, в темном невежестве,
продавать труд своих детей, периодически переживать голод и всегда дрожать
перед призраком безработицы. Это была определенная, освященная богом,
веками и батюшками доля; то обстоятельство, что где-то кого-то выбирают
господа, в сущности, мало кого занимало.


2

После 1905 года, наполненного нашей борьбой и нашим гневом, на сцене
"общественности" были поставлены новые декорации. В них уже просвечивали
европейские краски. Правда, самое слово "конституция" считалось крамольным
словом, но все было сделано почти как в Европе: происходили выборы,
боролись партии, произносились речи, принимались запросы, обсуждались
законы, разгорались страсти и аппетиты. Российская история вступила в
новую эпоху. Прежде было в моде щеголять открытым цинизмом самодержавия,
азиатской откровенностью насилия. Теперь должны были войти в обиход
утонченные европейские формы. Законными и будничными сделались слова
"прогрессивный", "демократический", "свобода", даже слово "народ" начало
выговариваться без прежнего неизменного обертона "простонародный". Высшая
политическая техника позволила даже кадетам произносить такие речи, что у
полицейских дух захватывало. Государственная дума казалась приличным
учреждением, но восторгались этим обстоятельством очень немногие,
восторгались те, которые обладали "европейским" вкусом, воспитанные на
английских и французких образцах. Настоящим хозяевам жизни этот стиль не
очень нравился. Романовская фамилия, романовский двор, аристократия,
дворянство не могли так скоро отвыкнуть от привычной простоты отношений,
от непосредственности и искренности кнута, от неприкрытого, откровенного
грабительства.
Эпоха Государственной думы не выработала ни щепетильной элегантности
лорда, ни утонченного остроумия либерала, ни важности барона, ни мудрой
добродетельности фермера. Европейские запахи паламентаризма казались
запахами неприятными, конечно, по неопытности. Николай II даже в 1913 г.
писал министру внутренних дел Маклакову о своем желании распустить
Государственную думу, чтобы вернуться к "прежнему, спокойному течению
законодательной деятельности, и притом в русском духе".
Этот самый якобы русский дух, не дававший покоя Николаю II, в сущности,
был настоящим средневековым азиатским духом, духом шахов и падишахов,
беев, пашей и беков. И он так сильно, этот дух, заполнял политическую
атмосферу, что европейские конституционные мечты остались гласом вопиющего
с трибуны. Буржуазное избирательное право, самый тонкий, лакированный и
полированный инструмент классовой власти буржуазии, Николаю II и его
башибузукам казалось чересчур нежным и непривычно хрупким инструментом
сравнительно с испытанными средствами: нагайкой и виселицей.
Но "прежнее, спокойное течение законодательной деятельности" не так
легко было восстановить, ибо хорошо помнился 1905 год, помнилось
гневное выступление пролетариата и крестьянства, вспомнался малодушный
манифест 17 октября, вспоминалось и московское восстание, и великая
забастовка, и пожары помещичьих усадеб.
Рабочий класс и стоящая во главе его партия большевиков знали, что и от
самого наиевропейского избирательного закона нельзя ожидать коренного
улучшения жизни трудящихся, но нужно ожидать улучшения условий борьбы.
Поэтому возвращение к откровенному разгулу самодержавия не мог удаться
вполне, но удалось частично. Если на авыборах в первую и во вторую
Государственную думу еще можно было слышать кое-какие европейские запахи,
то уже к 1907 г. они были основательно испорчены привычными актами
"деятельности в русском духе": виселицы Столыпина, погромы, резиновые
палки в руках членов "Союза русского народа", отправка на каторгу всех
социал-демократов второй Государственной думы - вот те самобытные
спокойные орнаменты, которые с воодушевлением прибавил Николай II к
формуле фетереххвостки. А закон 3 июня 1907 г. и самому избирательному
закону придал характер прямодушно азиатской бесцеремонной откровенности.
По этому закону только крупные землевладельцы получили право
непосредственно посылать в губернское избирательное собрание своих
выборщиков, да первая (богатая) курия в городах получила приличное
представительство. Все остальные граждане должны были пройти через
несколько сит разных собраний, уездных и губернских, чтобы добиться
одного-двух мест в губернском избирательном собрании. Закон был сделан
циничто-грубо, даже без заботы о ловкости рук; по наглости это было нечто
неповторимое.
По такому закону рабочие и крестьяне располагали всего 9% голосов в
губернском избирательном собрании, т. е. фактически не могли послать ни
одного депутата. Это было явное, открытое издевательство
дворянско-буржуазного блока над интересами и жизнью трудящихся. Даже те
немногие представители рабочего класса, которым удалось прорваться в
Государственную думу скоро были выданы этим милым учреждениям в руки
полиции.
В это время окончательно исчезли самые салбые запахи европейского
парламентаризма, даже родичевы притихли; политическими фигурами России
сделались пуришкевичи и марковы, родзянки и гучковы#3, да и то последние
были предметом ненависти романовых, ослепление и идиотизм которых достигли
действительно пределов патологических: царица Александра Федоровна более
всего ненавидела Гучкова: "своя своих не познаша".
Вся эта "выборная" политика не только была направлена против
трудящихся, но и спровождалась откровенной ненавистью правящих классов,
злопыхательством правительственных, правых и октябристских, газет.
Дворянство и буржуазия хотели править русским народом, хотели до
последлней нитки грабить его, хотели держать его в нищете и темноте, но не
способны были сделать хотя бы приличное лицо перед народом, хотя бы
минимальную заботу проявить о нем. Рабочий и крестьянин, подавая свой
голос, окружены были бандитскими, грабительскими мордами, протянутыми
жадными руками эксплуататоров. Никакоцй Европы - русские господа никак не
могли отвыкнуть от крепостных привычек.
И, не считаясь уже ни с какими европейскими этикетами, не считаясь даже
с мошеннчески составленным третьеиюньским парламентом, царское
правительство продолжало свое темное и дикое дело. Если в 1905 г. в
тюрьмах находилось 86 тыс. человек, то в 1912 г. их было 182 тыс. На
каторге в 1905 г. было 6 тыс., а в 1913 г. - 32 тыс. Можно сказать, так
росло участие трудящихся в "общественной" деятельности.
В таком же отношении к успеха парламентаризма стояло и благосостояние
рабочего класса. Из года в год все более расходились кривые: заработная
плата понижалась, цена на хлеб повышалась. По отношению к 1900 г. та и
другая кривые расходились в разные стороны н величину до 40%. Наконец,
1912 год "подарил" русской стории ленский расстрел.
В деревне Столыпин приступил к разорению крестьянства. Закон 9 ноября
должен был привести к полному и решительному разделению его на кулачество
и на деревенский пролетариат - необходимое условие расцвета промышленного
и земельного капитала.


3

Это утонченное европейское отличие, этот демократический костюм
хищнического имеприализма в особенности привлекал меньшевиков и эсеров.
Недаром после свержения самодержавия они зателя такой нежный флирт с
Антантой. Великая Октябрьская социалистическая революция спасла советский
народ от этого утонченного, наиболее ханжеского, наиболее развращенного
вида эксплуатации.
Стоит почитать историю любой европейской демократии, чтобы увидеть всю
безнадежную глубину того мошенничества, которое называется на Западе до
сих пор всеобщим и ровным избирательным правом. Не нужно при этом
перечислять все отдельные уловки и исключения, которые делают это право и
не всеобщим и не равным. Политическая жизнь, парламентская борьба партий
так построены на Западе, что невозможным становится никакое революционное
законодательство, никакие кардинальные социальные реформы...
И поэтому до сих пор самые демократические в буржуазных государствах
выборы не могут прекратить тот сложный и хитрый политический пасьянс,
который называется парламентской борьбой. В своей классовой власти, в
руководстве классовым государством буржуазия выработала необычайно сложные
и тонкие приемы борьбы. Среди этих приемов главное место занимает
одурачивание избирателей программами и обещаниями, ажитация, доходящая до
авантюризма, хитрые системы блоков и компромиссов, игра на ближайших,
сегодняшних интересах, разжигание сегодняшней злобы дня, подачки, подкупы,
наконец, сенсационные взрывы и повороты.
Великая Октябрьская социалистическая революция избавила нашу страну от
утонченной системы мошенничества и обмана трудящихся, избавила от
разлагающей политики примирения и компромисса, избавила от трусливого
следования поговорке: "Не обещай мне журавля в небе, дай синицу в руки".
Русское царское правительство и против синицы возражало решительно в
самых воинственных выражениях: "Патронов не жалеть!"
И поэтому при царе в руках трудящихся действительно ничего не было,
но зато эти рабочие руки в нужный момент оказались свободными для того,
чтобы взять винтовки.


4

И вот сейчас мы, советский народ, держим в руках д е й с т в и т е л ь н о
избирательное право, д е й с т в и т е л ь н о всеобщее,
д е й с т в и т е л ь н о всеобщее, всесоюзное волеизьявление трудящихся.
Советский избирательный закон, советская избирательная кампания
совершенно не сравнимы с чем-нибудь подобным в другом обществе и в какое
угодно время. Нет никакой плоскости, лежащей выше трудящихся, нет никаких
сфер, обладающих непонятной для меня психикой, неизвестными мне планами и
тактикой. Вокруг меня на всем пространстве СССР трудящиеся, путь каждого
из них ясен, ясны его способности, его заслуги, его стремления. Я вмжу их
всех привычным глазом товарища, в привычном разрезе нашей двадцатилетней
солидарности. Никто не встанет против меня в чужом для меня фраке или
мундире, никто не будет лгать, никто не покажет мне углышек авантюры,
уверяя меня, что эта реформа. Нельзя обмануть гражданина СССР, прошедшего
не только двадцатилетний опыт свободы от эксплуататоров, но и
двадцатилетний опыт невиданного в мире строительства, невиданного в
истории народного творчества. В этом грандиозном опыте молодого советского
народа больше гарантии его прав, чем в любом писанном законе. Наше
избирательное право - это прежде всего наша фактическая сила, коллективный
результат наших народных побед.
Как бы ни говорили о нашем избирательном законе, как бы ни старались
представить его как собрание правил, мы не способны отрешиться от нашей
советской истории. Любого кандидата, который встретится на нашем
избирательном пути, мы обязательно спросим: а какое участие он принял в
социалистическом строительстве, какую энергию он отдал советскому народу,
как он проявил свою личность в историческорй нашей борьбе? И когда мы
получим ответы на эти вопросы, для нас будет совершенно ясно, достоил ли
этот человек быть избранным в Верховный Совет СССР. Мы не зададим, может
быть, ни одного вопроса, касающегося будущего.
Это, разумеется, звучит очень странно для западного уха, но наше
будущее - это та категория, в которой мы меньше всего сомневаемся. У всего
советского народа есть одна программа, один план будущего, одна
единодушная готовность продолжать строительство социализма в нашей
стране...
В этом совершенно исключительном явлении программного единства
заключаются все гарантии и всеобщности и равенства нашего избирательного
права. Эти качества нашего закона и нашего права естественно вытекают из
фактических отношений в Стране Советов. Выборное право трудящихся - это
форма участия трудящихся в руководстве своей страной.


ПРАСКОВЬЯ НИКИТИЧНА ПИЧУГИНА

По Пролетарскому округу Москвы в Верховный Совет СССР выставлена
кандидатура Прасковьи Никитичны Пичугиной...
Жизненный путь Прасковьи Никитичны Пичугиной, увенчанной сейчас
доверием десятков тысяч избирателей Пролетарского столичного округа, -
путь, чрезвычайно показательный для нашего времени, но это путь не
исключительный. Заслуги Прасковьи Никитичны очень трудно отделить от
заслуг, успехов и побед всей нашей революции. Ее человеческий рост, рост
гражданина и работника, то расстояние, которое она прошла от захолустного
и бедственного, беспросветного прозябания до наполненной борьбой и
общественной деятельностью, широкой советской жизни, до положения знатного
человека нашей страны, есть тот самый светлый человеческий путь,
возможность которого завоевана Октябрьской революцией. Этот пусть ни в
какой степени не напоминает "карьеры" - обычного пути удачливого человека
в буржуазном обществе. Мы очень хорошо знаем, что "карьера" - это значит
посильное участие в эксплуатации трудящихся, это участие в безнравственном
и отвратительном процессе распределения награбленного. И поэтому "карьера"
так необходима должна быть обставлена приемами жесткой хватки,
беспринципного цинизма, неразборчивого накопления - с другой. Путь
карьериста - это извилистый и хитрый путь пресмыкания и хищничества.
Путь советского знатного человека - это путь творческого труда, путь
напряженной борьбы, путь, проходящий через великие пятилетки социализма,
путь, указанный и направленный великой мыслью великих наших вождей.
Прасковья Никитична Пичугина начала этот путь не так давно. Ей пришлось
в жизни испытать на себе все проклятия прошлого, пришлось пережить ужас
безысходной нищеты, одиночества, отчаяния, пришлось стать на самом крайнем
темном пределе русской женской долт. В ее жизни действовали не только
проклятия векового дворянского насилия, но и проклятия одиозной
запущенности русского крестьянина, ее темному и озлобленной одинокой
черствости. Маркс и Энгельс писали в "Немецкой идеологии":
" . . . С в е р г п а ю щ и й класс только в революции может
избавиться от всей старой мерзости и стать способным создать новое
общество"#1.
Эта мерзость старого общества тяжелым, невыносимым игом лежала на
трудящихся, она делала их жизнь чередой бессильных и беспомощных
страданий, когда уже гнев и отчаяние не способны бороться с настоящим
врагом, а пышут в любом направлении, куда попало, не узнавая своих и
чужих, не зная, кого нужно сокрушая все, что попадается под руку, в том
числе и свою собственную радость и радость своих родных и близких людей.
Вырваться человек не мог в одиночку. Только великое освобождение,
принесенное Октябрем, позволило трудящимся СССР сбросить с себя этот груз
прошлого, но и это не могло быть сделано сразу. Когда уже полки Красной
Армии выгнали последние остатки эксплуататоров за море, когда уже на
свободе расправил мускулы и душу трудящийся человек бывшей царской России,
и тогда еще на нем самом, на всей его психике, на его хозяйстве, на его
привычках много оставалось старого. Только великие победы социалистических
пятилеток, только уничтожение кулачества как класса, только грандиозное
строительство колхозов, только эти победы
очистили наш воздух, нашу землю, наших людей от вековых налетов прошлого.
Жизнь Прасковьи Никитичны Пичугиной - это жизнь, наполненная длинной и
трудной борьбой с прошлыми проклятия ми, это жизнь, действительно
вырванная Октябрем из состояния подавленности и безнадежности. Ее жизнь
может служить примером десятков миллионов жизней нашего крестьянства; ее
путь - это путь от старой крестьянской доли до свободного творческого
бытия в бесклассовом обществе. Ее кандидатура в Верховный Совет - это
действительная реализация свободы трудящихся, это яркий исторический акт
справедливости, той самой высшей справедливости, которая называется
социализмом. И то обстоятельство, что таких, как она, в Верховном Совете
будет много, сотни людей, является лучшей гарантией наших будущих побед и
успехов, ибо такие люди каждым своим жизненным шагом делали революцию, они
должны делать и наши будущие дни.
Но Прасковья Никитична Пичугина представляет в наших глазах не только
освобожденную крестьянскую долю. Эта крестьянка в прошлом идет в Верховный
Совет на гребне доверия рабочих лучших наших столичных заводов, идет
именно потому, что самое активное, творческое и горячее участие она
приняла в их работе. Своими руками, рядом с тысячами трудящихся СССР, она
построила один из великолепнейших заводов мира - первый
шарикоподшипниковый своими руками, своей рабочей и человеческой заботой
она вместе с другими тысячами лучших людей наладила работу этого завода,
добилась невиданных и неожиданных рекордов его производительности; она
одна из тех, которые шли впереди победных маршей нашей социалистической
индустриализации; одна из тех, мастерские руки которых создали и
продолжают создавать нашу великолепную тяжелую промышленность, основу
нашего богатства и нашего военного могущества. Пичугина - эта "крестьянка"
одной из захолустных деревень России - в то же время есть и
представительница стахановской мысли и воли рабочего класса нашей страны,
носительница всей энергии и настойчивости советских трудящихся масс.
И поэтому ее жизнь может служить примером лучших биографий деятелей
нашей революции и лучшим укором для тех, кто в течение веков угнетал
трудящихся, кто и теперь самыми подлыми и низкими путями пытается
восстановить старый строй классового ограбления. Укор этот заключается не
только в пережитых страданиях человека, но и в том светлом его
освобождении, которое было невозможно до Октября, которое в миллионах
подобных же биографий было подавлено и уничтожено в самом корне.
Прасковья Никитична Пичугина родилась в 1903 г. в бывшей Рязанской
губернии, в Спасском уезде, в селе Половском. Село это было старым местом
человеческого страдания. Как указывавет само его название, оно
подвергалось набегам половцев, которые, как известно, были не меньшими
мастерами на рабство, чем наши российские дворяне.
Отец Прасковьи Никитичным был типичным бедняком крестьянином.
Крестьянствовать ему, собственно говоря, было не на чем, не с чем было и
выделиться из небольшой семьи своего отца, дедушки Паши. У дедушки под
началом была семья, построенная чрезвычайно неосмотрительно: де-
тей было 12 человек, а земли было... одни слезы, да одна корова да
лошадка.
В 1904 г. Никта Макушин призван был "защищать русскую землю от
японцев", а Паша с матерью-солдаткой остались в семье деда. К общему
удивлению, отец возвратлся с японской войны целым и невредимым, но никто
не поблагодарил его за то, что в угоду интересам Николая II и
Безобразовых#2 он носил в Маньчужрию свою крестьянскую жизнь. В Половском
делать ему было нечего. В 1907 г. он махнул рукой на крестьянское
хозяйство и уехал с женой и единственной дочерью в Петербург, где и
нанялся дворником к одному богатому домовладельцу.
Паша Пичугина в Петербурге и начала свою трудовую жизнь, помогая матери
прислуживать в богатом доме. Труд отца-дворника, матери-прислуги и дочери,
тоже прислуги, все-таки был трудом недостаточным для того, чтобы
обеспечить сносную жизнь. Паша хорошо запомнила, как часто в это время
мать ее плакала, минутами отдыхая от целодневных трудов. Отец начал уже
подумывать о возвращении в Половское, но в это время пришло письмо от
дедушки, в котором он сообщал:
"Дорогой сын никита. Я тебе все отдал, жену ты взял с собою, больше
твоего здесь ничего не осталось. Если приедешь, жить будешь в овчарне..."
Родители Паши и обижались на старика, и соглашались с его решением: они
хорошо знали, что и в самом деле деду нечего было дать сыну. Отец очень
скорбел, но никаких выходов из положения не было.
Петербургский хозяин Макушиных был очень крутой, скупой и жестокий
человек. Он сам выбился из низов каким-то темным путем, и, может быть,
потому не мог сочувствовать трудящейся семье, отданной судьбой в его
распоряжение. Паша даже через двор боялась перейти, так как хозяин и это
запрещал, видя в каждом человеке, проходящем по дворе, нарушение его
собственнических прав.
В 1914 г. отец Паши снова был призван на фронт, призван был защищать то
самое отечество, которое с таким пренебрежением относилось к его трудовой
жизни. Он уехал осенью, а мать и Паша остались в самом тяжелом положении.
Хозяин, потеряв дворника, считал себя свободным от каких бы то ни было
обязательств по отношению к его семье и потребовал, чтобы она очистила
квартиру.
В ту пору многие болтуны и шарлатаны немало денег заработали на
выражении "народных" чувств, описывая их со слезами и высокими фразами.
Мать Паши, в полном отчаянии не зная куда деваться, не зная, кого винить в
своих несчастьях, подумала-подумала - и все же нашла виновника: она
выколола глаз на портрете Николая II, висевшим в дворницкой. Только полная
ее неграмотность и явная безопасность для царского самодержавия спасли ее
от слишком больших неприятностей: полиция предложила ей немедленно
оставить царскую столицу и отправиться в деревню. С большим трудом достав
денег на дорогу, Паша с матерью отправились в то самое Половское, где с
таким трудом одиннадцать Пашиных дядей и тетей боролись за существование
под руководством дедушки, обладая для этой борьбы все той же одной коровой
и одной лошадью. паше в это время было 11 лет. К этому возрасту она уже
испробовала всю тяжесть жизни у богатых людей в прислугах, всю "сладость"
подневольного существования людей последнего сорта, над которыми мог
куражиться
даже темный проходимец, мог куражиться, несмотря на то что Никита Макушин
вторично в своей жизни отправился умирать за интересы таких же проходимцев
и самодуров.
В Половском мать Паши не решилась обратиться за помощью кдеду Макушину,
а поселилась в семье своей матери - Ларьковой. В Половском Ларьковы не
были самой бедной семьей: своего хлеба они, правда, не имели, но покупали
хлеб у еще более бедных людей - кусочки у нищих. В старой деревне даже
нищие были богаче некоторых обыкновенных трудящихся - совершенно
непонятная гримасса экономики.
Село Половское было вообще очень бедным селом; вся земля кругом
принадлежала помещикам князьям Кропоткиным. Их усадьба стояла в самом
селе; Паша слабо помнит, а больше вспоминает по рассказам старших, как
горела княжеская усадьба в 1905 г. Это революционная иллюминация, однако,
ничему не научила князей. Дом их, стоявший в самом селе, и в дальнейшем
стоял особой враждебной крепостью дворянского чванства. Паша помнит, что
даже проходить мимо господского дома было опасно: таких злых собак держали
господа для защиты себя от окружающего населения. Господский лес,
окружавший деревню, был так же недоступен для крестьян и охранялся
вооруженными черкесами. Один из пашиных дядей, Андрей Макушин, насмерть
был зарублен черкесом за то, что без разрешения зашел в лес.
Рядом с паучьим гнездом князей Кропоткиных стояла церковь казанской
божьей матери. Ограбленное, ошеломленное нуждой и горем население
Половского последние гроши относило в эту церковь в надежде получить там
хотя бы кажущееся утешение. Как и все другие жители Половского, Паша тоже
надеяться могла только на бога, и она ходила в эту церковь и молилась... о
чем? Ни бог, ни люди не обещали ей никакой радости. Она росла девочкой
боязливой, застенчивой, у которой была надежда только на далекого бога да
на свой труд, в лучшем случае способный спасти ее от голодной смерти.
Жизнь ее и матери у стариков Ларьковых была тяжелой, нищей жизнью. Пока
надеялись на возвращение отца, можно было хоть помечтать о лучшей будущей
жизни, но скоро и от отца перестали приходить письма: он пропал без вести
на войне - так официально сообщалось о многих героях империалистической
бойни. Кое-какой заработок Паша нашла на ремонте полотна у проходящей
близко железной дороги. Для четырнадцатилетней девушки это был очень
тяжелый, непосильный труд - подсыпка пути, подбивка шпал, но ей платили 80
коп. в день, и это помогало жить не только ей, но и ее матери и дедушке с
бабушкой.
Революция пришла неожиданно. Теперь уже кропоткинский княжеский дом
сгорел основательно, и помещики исчезли из села Половского. А тут
неожиданно в 1918 г. возвратился из плена отец, Никита Макушин. Он
поступил работать штатным ремонтным рабочим на железной дороге. В это
время Паша вышла замуж за своего односельчанина, Сергея Ивановича
Пичугина. Что-то начало проясняться в ее жизни, но случилась катастрофа,
типичная российская катастрофа, естественное следствие бедности и
соломенной, примитивной культуры: сгорело полсела, и в огне погибли отец и
мать Паши.
Паша осталась сиротой наедине с мужем, молодым человеком, тоже
потерявшим в пожаре свою избу. Началась жизнь в семье свекра, бедственная
жизнь снохи, от оскорбительной тяжести которой даже Октябрьская революция
не так скоро могла освободить русскую деревенщину.
Муж Паши, Сергей Иванович Пичугин, пошел в Красную Армию, а Паша
осталась в полном распоряжении свекра. Это было самое тяжелое время в ее
жизни. Революция почти не коснулась быта и нравов села Половского. Для
того чтобы перестроить их, понадобилось решительное вмешательство
революции и в саму экономику русской деревни.
Свекор в семье Пичугиных был царь, бог, деспот; его власть была
неограниченна и усилена нищетой и озлоблением. Семья свекра была еще
беднее, чем семья старого Макушина: у него даже лошади не было, своего
хлеба еле-еле хватало до рождества, а потом приходилось перебиваться
мелкими заработками да своеобразным деревенским кредитом: у богатого
мужика можно было одолжить до урожая пуд хлеба, за этот пуд отработать
один день на жнивье, но работа эта была только уплатой процентов: пуд
хлеба все равно нужно было отдавать - кредит страшно дорогой,
приблизительно около 200% годовых.
Сноха в семье свекра - это прежде всего, и во-вторых, и в-третьих,
рабочая сила. Женщина в селе Половском вообще не пользовалась уважением:
тот же свекор Пичугин категорически запрещал своей жене держать его белье
в одном месте с женским бельем: такое соседство могло осквернить какую-то
его особенную мужскую сущность. В семье не было обуви, а единственные
валенки позволялось надевать только мужчинам, женщина не могла к ним
прикасаться; считали, что валенки - предмет дорогой, а женщина и так может
работать. Женщина и работала за всех. В некоторых областях даже свекла,
которая готовилась для коровы, считалась дорогой пищей для женщины, она
могла получать ее только украдкой.
К счастью Паши, свекровь оказалась хорошим, добрым человеком, одинаково
страдающим вместе с нею и в этом страдании увидевшим начало солидарности.
Поддержка свекрови несколько скрасила страдную жизнь Паши, нисколько,
конечно, не обратив ее в жизнь человеческую. Только возвращение с фронта
мужа в 1924 г. несколько скрасило жизнь Паши, но на очень короткое время.
Мужу в селе нечего было делать, и он уехал в Москву, где и пережил все
неприяности безработицы и квартирного кризиса. Село в это время попало в
руки кулачья, главным из которых был горичов. Горичов сделался и
вдохновителем борьбы за старый быт, так настойчиво проводимый людьми,
подобными свекру.
Паша снова в одиночку продолжала жизненную борьбу, но в это время уже
успел сказаться приток свежего воздуха революции. В 1925 г. Паша была
избрана женделегаткой в своем селе. Она еще очень боялась быть активной,
боялась даже войти в помещение сельсовета, так как, по старым правилам,
женщине зазорно было заниматься мужскими делами. Свекор весьма
неодобрительно отнесся к ее общественной деятельности, упрекал ее всегда в
безнравственном поведении, не пускал ее ночевать в хату, и даже помощь
милиционера, вызванного из района, мало помогала делу: милиционер у свекра
не имел никакого авторитета. Несмотря на это, деятельность Паши в селе
развивалась. Она пользовалась большим авторитетом
среди женского населения села, так как знала грамоту - ей выучилась еще в
Петербурге, отличалась спокойным характером, не принимала участия в
деревенских сплетнях. Никаких других особых талантов Паша тогда не
проявляла - она сама отличалась робостью, жизнь еще не научила ее быть
смелой.
С горячей благодарностью вспоминала Паша ту поддержку, которую оказал
ей единственный коммунист в селе, товарищ Андрей, начальник
железнодорожного разьезда. Он помог ей преодолеть привычную женскую
робость. Под его влиянием стал сбиваться в селе женский актив, стал
подымать голос за первые идеи коллективизации. Сначала это имело очень
невинный вид: дело шло об очистке меж от сорняков, о протравлении
посевного зерна, его сортировке. Все это встречало сопротивление
убежденных единоличников, но находило и поддержку наиболее передовой части
села. Авторитет Паши все возрастал. В 1926 г. она была избрана членом
сельсовета и осталась на этом посту до 1929 г.
В 1926 г. умер от паралича свекор, и жизнь Паши и ее друга, свекрови,
хоть и продолжала оставаться бедной, все же была избавлена от
самодурства старика. В это именно время Паша и другие женщины поняли, что
улучшение женской доли, улучшение жизни крестьян может прийти только через
меропрятия Советской власти. Совет по-настоящему сделался живой частью
сельской жизни и центром ее передовых элементов.
Скоро Паша была избрана на первый делегатский сьезд. Он проходил в г.
Спасске. Паша и в это время еще не вполне избавилась от своей робости: она
еще стеснялась находиться в большом обществе мужчин, стеснялась сесть за
общий стол, протянуть руку к куску колбасы на тарелке, но все равно:
вопрос о направлении ее жизни был решен окончательно. Она сделалась
активным борцом за новую деревню; недаром про нее говорили земляки:
- Паша... она все знает.
В 1929 г. муж Паши Пичугиной основательно устроился на работе в Москве,
на заводе "Парострой", получив комнату. Распрощавшись с селом, в котором
она так много перестрадала и в котором все же нашла новую женскую долю,
Паша отправилась к мужу, в столицу. Здесь они поселились на Шаболовке, в
доме N 72.
Паша мечтала о производственной работе, но в первое время ей не
удавалось получить работу. Свою молодую советскую энергию она перенесла
сначала на работу по дому в качестве председателя топливной тройки. Муж ее
был членом партии с 1928 г., и Паша давно мечтала о вступлении в партию.
Сейчас ей казалось, что наступило время для этого. Помог ей устроиться на
работу литейщик старого завода подшипников Семенов, земляк по селу
Половскому. Он сказал ей:
- Вот новый завод будет строиться. Иди работать на стройку. Из тебя
человек выйдет.
Паша с замиранием сердца вышла на новый, рабочий путь. Трамвай N 51
довез ее до Сукина болота, через городские свалки, через заросли
репейника. Паша выбралась на заводскую площадку. В отделе кадров ей
предложили работу чернорабочей, на 45 рублей в месяц. Она с радостью
взялась за эту работу, главным образом по подноске строительных
материалов. Ее энергия и строительский энтузиазм обратили внимание руко-
водителей стройки, и скоро она была командирована на подготовку для работы
на будущем заводе на второй шарикоподшипниковый завод, в сборный цех.
Здесь ей надлежало пройти четырехмесячный курс сборки. В первое время и
здесь ее старались использовать как подсобную силу; со стороны мастеров и
рабочих она не всегда встречала сознательное отношение: то пошлют ее на
склад, то на упаковку, и только через два месяца поставили ее учиться
сборке шарикоподшипников. Попала она под руководство глухонемого товарища
Тимоши, который сначала писал ей записочки с поручением принести ту или
иную деталь. Но когда она стала помогать ему в самой сборке, он сразу
понял, что Паша обладает большими способностями, и его заработок сильно
увеличился благодаря ее помощи. Решилось дело все-таки правильно: ее
поставили на самостоятельную сборку.
Скоро паша возвратилась на стройку, и, так как завод был еще не готов,
ей пришлось снова стать на черную работу. Расстанавливали станки, так
приятно было убирать ящики, в которых они приходили на место своего
постоянного жительства. работу по очистке своего цеха Паша производила уже
бригадиром целой бригады в 11 человек. В это время ей пришлось столкнуться
и с первыми в ее жизни на заводе вылазками классового врага. Были мастера
на строительстве, которые нечеловечески относились к рабочим, которые
издевались над ними и старались нагрузить такой непосильной работой, чтобы
люди бросали ее и уходили со стройки. Паша смело подняла против них голос.
Партийная организация своевременно помогла, и Паша одержала полную победу.
Наконец, завод был открыт, и 19 марта 1932 г. Прасковья Никитична
Пичугина собрала первый шарикоподшипник. Это была большая политическая и
моральная победа всех организиторов завода и победа Паши Пичугиной. Тогда
собирали одну тысячу подшипников в месяц, и это казалось большой и
решительной победой.
Дальнейшая жизнь Прасковьи Никитичны Пичугиной неотделима от жизни и
развития завода... Весь путь от первой тысячи подшипников до сегодняшней
производительности завода в 4,5 млн. подшипников в месяц - это путь
Прасковьи Никитичны. В том, 1932 году она вступила в Коммунистическую
партию, а с 1933 года она уже мастер сборного цеха, самый популярный
человек на заводе и признанный всем заводским обществом авторитет. Не
осталось и следа былой деревенской робости. В настоящее время для всякого
молодого рабочего на заводе, в особенности для каждой женщины, Прасковья
Никитична служит примером настоящего, смелого борца за дело советского
строительства, за повышение производительности труда, за качество. И она
воспитала много новых людей: из ее рук вышли настоящие мастера и
теперешние руководители цехов и бригад: и Филатова, и Ефимова, и Смирнова,
и Григорьева - все народ приезжий, переживший, может быть, такую же
неприглядную и страшную женскую долю в старом селе.
Прасковья Никитична с 1934 г. состоит членом Моссовета, а в этом году
избрана председателем районного Совета Таганского района.
Прасковье Никитичне только 34 года. Она полна сил и энергии, той самой
энергии, которая с такой внешней робостью провела ее по славному пути - от
забитой и голодной снохи в нищей крестьянской семье до самых
ответственных и важных постов в советской столице, до выского доверия
трудящихся, выраженного в выдвижении ее кандидатуры в Верховный Совет

СССР.



"ПЕТР ПЕРВЫЙ" А. Н. ТОЛСТОГО


1

"Петр Первый" А. Н. Толстого по своему художественному блеску, по
писательскому мастерству, по яркости и выразительности языка принадлежит к
самому первому ряду нашей литературы. Можно без конца приводить отрывки из
этого романа, близкие к шедеврам или даже прямые шедевры. Уже первые
страницы, где крестьянские дети Санька, Яшка, Гаврилка и Артамошка "вдруг
все захотели пить и вскочили в темные сени вслед за облаком пара и дыма из
прокисшей избы", сразу забирают читателя могучей силой рассказа, и до
самого конца романа читатель не устает им наслаждаться. По захватывающему
мастерству повествования "Петр Первый" не имеет себе соперников, исключая,
может быть, только "Тихий Дон" Шолохова.
Традиции нашей литературы и вкусы советского читателя не признают
ценным художественное произведение, если его внешний блеск не
сопровождается таким же блеском и такой же высотой содержания. То
обстоятельство, что "Петр Первый" является одной из самых любимых книг
нашего читателя, что миллионные тиражи этой книги до сих пор не в
состоянии удовлетворитль читательский спрос на нее, есть лучшее
доказательство не только ее литературной высоты, но и ее общественного
значения.
Захватывающая увлекательность текста необходимо должна обьясняться не
только внешним совершенством, но важным для читателя строем авторской
мысли, значительностью человеческих образов, близостью и родственностью
изображенного в книге человеческого общества.
На все эти вопросы нужно ответить отрицательно, если отвечать на каждый
отдельно. Историческая тема сама по себе не может определить
увлекательность художественного произведения. Мы знаем много исторических
романов, в которых добросовестно и художественно честно автор изображает
историю, но которые все-таки читаются с трудом. К таким романам нужно,
прежде всего, отнести "Гулящие люди" покойного Чапыгина.
Тема, избранная А. Н. Толстым, небоычайно ответственна и трудна. Прежде
всего она трудна потому, что касается эпохи переходной эпохи переворота.
Волею или неволею "Петр Первый" захватывает очень много, очень широко. По
широте тематического захвата эта книга может быть поставлена только в
одном ряду с "Войном и миром" Л. Н. Толстого и при этом впереди "Войны и
мира". "Война и мир" изображает общество, находящееся в состоянии
внутреннего покоя, локализации, в положении установившейся дворянской
статики. Это общество приводится в движение внешним толчком войны, и
движение, возбужденное этим толчком, есть движение общее, движение
внешнего отталкивания. Внутри самого об-
щества не происходит никаких особенных перетрубаций и изменений. Л. Н.
Толстого интересуют только процессы психологические, нравственные, он, так
сказать, художественным глазом исследует те скрепы, которыми общество
связано, изучает, что это за скрепы, из чего они состоят, насколько они
надежны в момент сильного военного толчка.
Л. Н. Толстой приходит к утешительным и оптимистическим выводам, и его
оптимизм так же локализован в выводах, в превыспренних формулах народного
здоровья. Толстовский оптимизм вытекает как следствие большой и тонкой
анатомической работы, довольно придирчивой и даже злобно прридирчивой, но
для этой работы Л. Н. Толстому не нужны особенно широкие захваты
общественных групп, для него достаточны концентрированные представления о
русском обществе, а концентрация эта производится силою принципов и
убеждений самого Л. Н. Толстого. Общественный организм России,
подвергающийся анатомическому исследованию писателя, есть организм,
специально выделенный для этой цели. В сущности, это высший круг общества,
аристократия и верхнее дворянство, народные образы в романе
немногочисленны и не играют первой роли.
В "Петре Первом" А. Н. Толстого тематический захват уж потому шире, что
роман изображает Россию в момент напряженного внутреннго движения, в эпоху
огромных сдвигов внутри самого общества. Тема старого и нового, тема
констрактного разнообразия и борьбы всегда шире по захвату, и в этой теме
уже нельзя выделить, как это сделано в "Войне и мире": определенный слой
персонажей и поручить ему говорить от имени общества в целом. Единое
представление о целом русском обществе в таком случае становится почти
невозможным: общество явно раскалывается но борющиеся группы, и каждая из
них должна быть показана в начальные, последующие и конечные моменты
борьбы. А. Н. Толстой должен был захватить в своем анализе решительно все,
начиная от крестьянской избы и кончая царским дворцом, от бояр, которые
решают государственные дела, "брады уставя", и кончая стремительным,
творческим буйством нового, петровского правления.
При такой громадной широте захвата исторического романа становится
весьма важным вопрос о сюжете, о том каркасе личных движений и судеб,
который только и может сделать повествование именно романом.
Но как раз в смысле фабулы, в картине личных человеческих историй книга
А. Н. Толстого не может похвалиться особенными достижениями, да, пожалуй,
не выражает и особенных претензий...
С задачей этого широчайшего тематического охвата А. Н. Толстой
справился с великолепным блеском. Трудно вспомнить другую книгу, в которой
автор предложил бы читателю такую разнообразную, широкую и всегда
красочную картину эпохи, в которой бы так безыскусственно автор владел
глазом и вниманием читателя, так легко бесчисленное число раз переносил
его в пространстве, не только не утомляя не раздражая этим разнообразием,
но, напротив, очаровывая новизной картин и острой характерной прелестью
все-таки единого ритма показа. Москва во всем ее беспорядочном
разнообразии, царские палаты, боярский дом, площади и улицы, кабаки и
стрелецкие избы, подмосковные села и дворцы, немецкая слобода, потешные
крепости, лавра и дороги к ней, дворянские усадьбы,
застенки - все это только незначительная часть грандиозной территории,
захваченной художественным глазом А. Н. Толстого. С таким же удачным
победным вниманием автор видит и показывает читателю все необозримое
пространство России: южные степи, Дон и Волгу, Воронеж, северные леса и
Северную Двину, дороги в Польшу и дороги в Швецию. наконец, его глаз
проникает далеко на запад - в Швецию, Голандию, Германию, Польшу.
Территориальный захват книги совершенно рекордный, с ним не может
сранвиться никакая другая книга, особенно если принять во внимание
сравнительно небольшой обьем "Петра Первого".
И этот территориальный захват нигде не переходит в простой список мест,
нигде не приобретает характер калейдоскопичности. Каждая сцена, каждая
передвижка автора и читателя совершается с прекрасной убедительной
естественностью, с полным и живым ощущением сочности и реальности
обстановки. Все вместе эти ощущения складываются в одно синтетическое
переживание; когда дочитываешь последннюю страницу, останется чрезвычайно
ясный, близкий и родственный образ целой страны, ее просторов, ее неба.
История у А. Н. Толстого не спрятана в тайниках человеческого жилища, она
проходит именно под небом, и поэтому люди, участники этой истории, в нашем
воображении неразрывно связываются с пространством, они представляются нам
деятелями целой страны.
Территориальное разнообразие у А. Н. Толстого не подавляет и не
скрывает человека. Человек на каждой странице остается его главным, в
сущности, единственным героем. И этот человек, с одной стороны, так же
разнообразен, богат возможностями и чувствами, с другой - так же законно
обьединяется с другим человеком в напряженном участии в борьбе, в страсти
и искренности, в общем движении. Богатство и естественность человеческих
путей и "переплетов", сложность и размах человеческого движения у А. Н.
Толстого страшно велики, запутаны и в то же время убедительны и логичны,
принимаются читателем с первого слова автора, делаются знакомыми и
понятными с первого взгляда, брошенного на человека. Поэтому А. Н. Толстой
может разрешить себе такую роскошь, какую никогда не разрешит себе другой
писатель: он не боится случайных персонажей, он не боится вспоминать о них
вторично черз десятки страниц; все равно, один раз показанные, они живут в
воображении читателя, занимают в нем свое собственное место, не
смешиваются ни с кем другим и в то же время не создают толпы, беспорядка и
неразберихи, каждый несет отчетливую и простую художественную идею, а все
вместе они представляют историю.
Очень часто страницы романа почти ничего не прибавляют к
научно-исторической хронике, повторяя повествования того или другого
историка. Так проходят картины стрелецких бунтов после смерти Федора
Алексеевича, походов В. В. Голицына, троицкого сидения Петра, азовского
похода, движения четырех стрелецких полков на Москву и их столкновения с
войском Шеина, дипломатического путешествия Украинцева в Константинополь
на корабле "Крепость" и др. Еще чаще автор расцвечивает богатыми красками
известную историческую схему событий, не прибавляя к ней никакой сюжетной
нагрузки. К этому разделу нужно отнести большинство народных сцен,
описания свадьбы Петра, описание его потешных
дел и его путешествий в Голландию и в Архангельск, описание боярской думы,
казни Кульмана, работ в Воронеже, смерти и похорон Лефорта, батальные
подробности Нарвы и первых побед фельдмаршалала Шереметева.
Во всех этих случаях перед нами проходит история России, рассказанная
прекрасным рассказчиком, но история, лишенная того специфического
авторского вмешательства, которое историю должно обратить в роман. Для
сравнения еще раз позволяю себе возвратиться к "Войне и миру". В этом
произведении роман присутствует везде, отдвигая историю на второй
фабульный план. Бородинское сражение, например, проходит перед читателем в
мыслях, переживаниях, впечатлениях одного из главных героев романа; Л. Н.
Толстой не побоялся для этого глубоко штатскую фигуру Пьера притащить на
самые опасные места боя. В "Войне и мире" партизанская война,
кавалерийская атака, бегство из Москвы, деревня, оставленная помещиками, -
это прежде всего то, что видят и в чем живо учавствуют герои романа. Даже
там, где на сцене выступают действительно исторические лица. Наполеон,
Александр или Кутузов, рядом с нами обязательно присутствует или один из
героев, или сам автор, а исторические лица честно служат им, подчеркивая
те или иные предчувствия, мысли или переживания героев. Здесь роман -
действительный распорядитель событиями, и притом распорядитель
тенденциозный.
У А. Н. Толстого в книге "Петр Первый" роман отодвинут на второй план,
а на первом плане проходит история, проходит в ярких картинах,
восстановленных могучим воображением писателя, в живых движениях
участников, в красках, словах, шумах, но все же это история, а не роман.
Можно, пожалуй, утверждать, что сам автор не хотел этого. На глазах
читателя роман часто делает попытки вмешаться в историю, но попытки эти
оканчиваются неудачей. Сюжетные линии возникают то в том, то в другом
месте, зачинаются личные человеческие струи, но их течение
непродолжительно, иногда обрывается и исчезает, часто прерывается надолго,
а потом возникает вновь без существенной связи с прошлым, возникает скорее
как иллюстрация, чем в развитии сюжета. Чувствуется, что герои не
подчняются писателю, уклоняются от сюжетной работы, и писатель начинает
расправляться с ними при помощи открытого насилия, заставляя их принять
более активное участие в исторических событиях, а не прятаться где-то на
далеких страницах. Только в порядке такого насилия автор принуждает купца
Ивана Артемьевича Бровкина, сломя голову и пугая народ, пролететь через
Москву на своей тележке, ворваться в Казанский собор во время обедни,
расталкивать бояр и сообщить боярину Ф. Ю. Ромодановскому, князю-кесарю:
"- Четырьмя полки стрельцы на Москву идут. От Иерусалима днях в двух
пути.. Идут медленно с обозами... Уж прости, государь, потревожил тебя
ради такой вести".
(Иван Артемьевич Бровкин - один из самых безработных героев романа, но
это все же недостаточное основание для того, чтобы поручать ему роль
вестника о передвижении стрелецких полков.)
Такое авторское поручение ничего не прибавляет ни к купеческой
биографии Бровкина, ни к его психологии, ни к картине самих событий,
связанных с маршем четырех взбунтовавшихся стрелецких полков. В кар-
тину событий оно даже вносит некоторое искажение. Полки стрельцов
взбунтовались на фронте у г. Торопца - в этом месте происходили довольно
выразительные разговоры их с другим Ромодановским, киевским воеводой
Михаилом Григорьевичем, - а 6 июня 1698 г. они двинулись к Москве, к
которой и подошли 17 июня. Такое движение с фронта к столице четырех
взбунтовавшихся полков, разумеется, не могло произойти не замечнным ни для
киевского воеводы, ни для московской полиции Ф. Ю. Ромодановского. Сам А.
Н. Толстой, повторяя свидетельство историка С. М. Соловьева#1, говорит,
что в Москве началось "великое смятение, бояре и великое купечество
бегут". И поэтому понуждение купца Бровкина выступить в роли вестника
сюжетно слабо оправдано.
И в других местах автор использует своих героев для случайных
исторических поручений, для выполнения роли историческуих статистов,
ничего не прибавляя ни к их характеристике, ни к их биографии...
Роман начинается рассказом о приключениях дворян Василия Волкова и
Михаила Тыртова и мальчиков Алексашки и Алешки Бровкина. До
тридцатых - сороквых страниц читатель имеет право думать, что этим именно
лицам и поручается важная сюжетная нагрузка, что они назначены быть тем
зеркалом, в котором будет отражаться народная жизнь петровской эпохи. Но с
тридцатых страниц эти герои начинают отставать от романа. Алешка буквально
теряется на улице, отстав от своего товарища по беспризорной жизни -
Алексашки Меншикова. Алексашка потом обнаруживается в немецкой слободе, и
ему, конечно, предстоит впереди большая историческая деятельность. Но
Алешка, один из самых видных кандидатов в герои, утерян надолго. На с. 108
он вдруг обнаруживается в поле зрения читателя, но в образе довольно
неожиданном и даже невероятном, ничем не связанном с образом раннего
Алешки - крестьянского мальчика, которого нужда и побои загнали в
беспризорную жизнь: "Однажды он (Алексашка) привел к Петру степенного
юношу, одетого в чистую рубашку, новые лапти, холщовые портяночки.
- Мин херц... прикажи показать ему барабанную ловкость. Алеша, бери
барабан...
Не спеша положил Алешка Бровкин шапку, принял со стола барабан,
посмотрел на потолок скучным взором и ударил, раскатился горохом - выбил
сбор, зарю, походный марш, "бегом, коли, руби, ура" и чесанул плясовую -
ух ты! Стоял, как истукан, одни кисти рук да палочки летали - даже не
видно.
Петр кинулся к нему, схватил за уши, удивясь, глядел в глаза, несколько
раз поцеловал:
- В первую роту барабанщиком!.."
Откуда у Алешки степенный вид, чистая одежда, а самое главное, откуда
высшая барабанная квалификация, где провел Алеша свою юность, читатель не
узнает никогда. И здесь по отношению к Алеше автор проявил неразборчивость
средств, только бы поддержать как-нибудь его линию в романе. В дальнейшем
Алеша опускается до положения среднего героя для поручений и иногда
встречается на страницах романа в том или другом деле. Но в нем нет уже
ничего характерного, ни крестьянского, ни бровкинского, ни барабанного.
Михайла Тыртов кончает также невыразительно.
На с. 39 более удачливый и богатый его сверстник Степка Одоевский
оказывает Михайле такую протекцию: "Боярыню одну надо ублаготворить...
Есть одна боярыня знатная... Сидит на коробах с казной, а бес ее
свербит... Понял, Мишка? Будешь ходить в повиновении - тогда твое
счастье... А заворуешься, велю кинуть в яму к медведям - и костей не
найдут".
Вероятно, Михайла Тыртов попал к этой боярыне и испытал счастье. Какое
отношение имеет это счастье к истории Петра Первого, остается неизвестным.
Сам Тыртов еще один раз показывается на страницах книги:
"Михаил Тыртов, осаживая жеребца, поправил шапку. Красив, наряден,
воротник ферязи - выше головы, губы крашены, глаза подведены до висков.
Кривая сабля щвент о персидское стремя..."
В таком великолепном оформлении Степка Одоевский посылает Тыртова
агитировать в народе против Нарышкиных. На протяжении двух страниц тыртов
пробивается сквозь толпу, и ему не удается сказать ни одного слова
агитации. По поводу этой неудачи Шакловитый говорит Одоевскому:
"- Половчее к ним надо послать человека..."
На этом роль Михайлы Тыртова и заканчивается, по крайней мере, в
границах напечатанных двух частей романа. И в этом случае занятно
завязанная личная судьба дворянского сына, впавшего в отчаяние от нищеты и
разорения, обрывается почти необьяснимо.
Такая же судьба сопровождает и других деятелей романа, намеченных как
будто представлять личные судьбы. Более других развернута линия Саньки,
дочери Бровкина, благодаря вмешательству и покровительству Петра прошедшей
быстрый путь от крестьянской девушки до великолепной придворной дамы,
красавицы и украшения двора Августа II и других. Но даже Санька едва ли
выходит за границы иллюстрации, сама по себе не имеет значения и ни в
какой интриге участия не принимает.
Очень слабо намечены в романе линии крестьянских и посадских
протестантов: Цыгана, Иуды, Овдокима, Жемова. Изредка они бродят между
страницами, произносят несколько протесующих слов, грозят и предсказывают.
Наконец, на с. 271-274 показывается настоящее разбойничье гнездо за Окой,
организованное этими персонажами, читатель серьезно рассчитывает
посмотреть, что из этой затеи выйдет, но автор, очевидно, решил, что с
разбойничками возни может быть чересчур много, и разбойничье гнездо
ликвидируется, не успевши себя показать. Жемов потом встречается в
качестве честного кузнеца и учавствует в великолепной сцене работы над
якорем, покрикивает на царя. Остальные влачат жалкое сюжетное
существование. В лучшем случае, они состоят в некотором "геройском"
резерве, и автор изредка мобилизует то одного из них, то другого, чтобы
поместить в каком-нибудь наблюдательном пункте - оттуда рассматривать
события. Это, конечно, оживляет картину событий, сообщает им
беллетристический колорит, но, в сущности, представляет псевдосюжетный
прием, ибо ничего не прибавляет к характеристике действующих лиц, обращает
их в служебные пассивные фигуры. Автор довольно часто прибегает к такому
приему. Того же Бровкина он помещает на улице, чтобы наблюдать свадебный
поезд шута Тургенева. Суть изображаемого заключается в самом поезде, а
Бровкин привлекается в качестве статиста
для удобства повестования, а может быть для того, чтобы читатель не забыл
о его существовании. Бывают в таком положении и другие герои. Алексашка и
Алешка наблюдают стрелецкий бунт у Красного крыльца. Василий Волков рыщет
на коне, разыскивая пропавшего молодого царя. (Мог быть на его месте
любой стольник.) Овдоким, Цыган и Иуда наблюдают казнь Кульмана. Алеша
Бровкин набирает солдат на севере и наблюдает попадает Санька в усадьбу
пана Малаховского и ко двору Августа II. В такой же позиции стоит Алеша,
встречая Петра на привале у реки Луги.
Из сюжетных починов писателя почти не получается ничего. Работает в
качестве сюжета личная история самого петра и его ближайших помощников -
лиц исторических. В эту историю автор не вносит вымысла или вносит очень
мало. Можно представить себе усиление сюжетного интереса в изображении
психологии действующих лиц, в изображении тех противоречий и колебаний,
которые переживает каждый герой. Но и с этой стороны роман "Петр Первый"
беден элементами романа.
Автор не позволяет читателю проникнуть в глубину переживаний героев, он
дает ему только возможность видеть и слышать. Читатель видит очень много:
дома, улицы, пейзажи, лица, мимику, корабли, экипажы, пиры, попойки и
оргии, движение войск, сражения. Все это он видит в замечательной, хочется
сказать больше, в восхитительной, великолепной картинности; здесь
мастерство А. Н. Толстого достигает чрезвычайно высоких степеней. Даже в
самых неважных, пустяковых случаях автор умеет широко открыть читательские
глаза и сделать их острыми. В приведенных выше отрывках, касающихся самых
незначительных мест романа, мы наблюдаем такую же "зрительную щедрость"
писателя, его свободный, остроумный взгляд, его знание людей и жизни.
Барабанщик "Алешка посмотрел на потолок скучным взором". Тыртов, "осажвая
жеребца, поправил шапку". На каждой странице мы встретим такое же
великолепное мастерство видения, такие же экономно-выразительные, простые,
убедительные и всегда неожиданно-талантливые краски. Вот я открываю наугад
первые попавшиеся страницы и делаю это в полной уверенности, что на каждой
найду несколько подобных прелестных строк:
124. "Софья, вцепясь ногтями в подлокотники, перегнулась с трона, - у
самой дрожали щеки". "Он (Ромодановский)... мотнул жабрами, закрученными
усами, попятился, сел на лавку..."
222. "Воробьиха вошла истово, но бойко. Баба была чистая, в новых
лаптях, под холщовой юбкой носила для аромату пучок шалфею. Губы мягкие,
взор мышиный, лицо хоть старое, но румяное, и говорила - без умолку..."
270. "В саду - черно и влажно. Сквозь раскрытую дверь - звезды. Иногда
падал в полосе света из комнаты сухой лист".
332. "Курфюрстина была худа, вся в морщинках, недостаток между нижними
зубами залеплен воском, кружева на вырезе лилового платьч прикрывали то,
что не могло уже соблазнять".
Таких примеров можно привести столько, сколько абзацев в книге. Это
зрительное богатство, прежде всего, воспринимает читатель, он
действительно видит людей такими, какими он хочет их представить ему
автор. Затем он слышит их слова, смех, стоны. Наконец, вместе с ними он
ощу-
щает многое при помощи осязания, обояния, вкуса.
"Падал тихий снежок, небо было снежное, на высоком тыну сидели галки, и
здесь не так студено, как в сенях".
"Аннушкино платье шуршало, глаза ее просохли, как небо после дождя".
"Остро пахло весенней сыростью. Под большими звездами на чуть сереющей
реке шуршали льдины".
"Сунув руки в карманы, тихо посвистывая, Петр шел по берегу у самой
воды".
"Кенигсек сидел, подогнув ногу под стул, в левой руке - табакерка,
правая - свободна для изящных движений... Его парик, надушенный мускусом,
едва ли не был шире плеч".
Читатель не только видит, читатель слышит запахи, ощущает холод сеней и
вместе с ребятами рад, что на дворе теплее, чем в сенях. Но все это он
воспринимает только своими внешними чувствами. Переживания героев, их
размышления, надежды, их самые тайные духовные глубины недоступны внешним
чувствам, автор же очень скупо помогает читателю проникнуть в психику
героев. Можно буквально по пальцам перечислить те места в романе, где А.
Н. Толстой изменяет этой своей скупости, где (приводим только из первой
части) приоткрывается немного великолепная завеса внешнего ощущения и
читатель получает возможность заглянуть в глубину:
40. Софья в тереме - ее мысли о женской доле, о ее любви к Голицыну.
112. Мысли царицы Натальи Кирилловны об опасностях, угрожающих ее сыну
Петру.
144. Переживания жены Петра Евдокии в одиночестве.
191. Размышления Василия Васильевича Голицына перед отправлением в
Троицу.
220. Размышления и чувства Петра во время заседания боярской думы.
Вот это и все на первую часть, и то очень скупо и неглубоко. Для таких
сравнительно бедных и понятных фигур, как Наталья Кирилловна или жена
Петра Евдокия, этого незначительного проникновения в глубину психики,
может быть, и достаточно. Но для лиц большого человеческого роста, для
таких людей, какк Петр, Меншиков, Карл, Голицын, Ромодановский, Лефорт,
для ответственных деятелей эпохи переворота требуется, казалось бы, в
художественном произведении совершенно ясная авторская гипотеза
характеров, развернутая либо в более детальном показе действия, либо в
более откровенном изображении духовной жизни героев. В особенности эти
требование может быть отнесено к образу Петра.
Несмотря на то что Петру посвящено много страниц, что Петр в романе
много действует, говорит, решает, отзывается на события, читатель не видит
за портретом этого оригинального царя совершенно понятного для него
человека. Вместе с автором читатель переходит от эпизода к эпизоду,
любуется Петром или возмущается, привыкает к его образу и даже готов
полюбить его, сочувствует ему или протестует. Наконец, он закрывает книгу,
и в памяти его остается все тот же исторический Петр, как стоял в памяти и
до романа А. Н. Толстого, может быть, более доступный зрительному
воображению, но как и раньше, непонятный и противоречивый. Два любых
читателя могут о нем заспорить и не прийти к единодушному мнению. В романе
Петр проходит богатой, яркой и интересной личностью,
но личностью более царской, чем человеческой. В его движениях, действиях и
словах всегда виден правитель и деятель, но не всегда виден человек.
Так, история Петра развивается с самого начала. Разберем более подробно
несколько эпизодов.
На с. 90 рассказывается, как Петр снаряжает в Преображенском дворце
потешное посольство бога Бахуса поздравлять именниника Лефорта в немецкой
слободе. В царскую карету, подарок царя Алексея своей молодой жене,
впрягают четверых свиней, в карету запихивают Зотова. Петр сам усаживается
на козлы и погоняет свиней. Петр еще юноша и такой маскарад устраивает
впервые. На празднике у Лефорта, куда он приезжает таким оригинальным
образом, "в первый раз Петр сидел за столом с женщинами. Лефорт поднес ему
анисовой. В первый раз Петр попробовал хмельного".
Читатель видит свиней, золоченую карету, Петра на козлах, Петра за
столом, впервые с женщинами и впервые пьющего вино. Но он не видит, откуда
это пришло. Почему Петру именно в такой форме захотелось поздравить
Лефорта, что он испытывал на козлах, погоняя свиней, как он сам
представлял свое отношение к Лефорту, к Бахусу, к окружающим, к зрителям.
Роман на эти вопросы ответов не дает.
Другой эпизод. В танцзале англичанин Сидней с возмущением рассказывает
Петру о закопанной у Покровских ворот женщине, казненной за убийство мужа.
Рассказ взволновал Петра, и он спешит к Покровским воротам. Женщина еще
жива, ее голова торчит над землей, женщина еще разговаривает, отвечает
Петру на вопрос. Петр приказывает застрелить ее. Читатель ничего не видит
в Петре: ни сострадания, ни возмущения, ни мысли; может быть, у Петра
только и было, что некоторое смущение перед иностранцем? Может быть, а
может быть, и нет. Читатель должен догадываться, а для догадок никаких
оснований нет или очень много разнообразных оснований. В таких случах Петр
выступает в очень скупом, почти механическом реагировании на раздражение,
а таких случаев очень много. Поэтому и весь образ Петра отдает некоторой
механичностью, это впечатление усиливается и внешним характером его
мимики, его резких движений; внутренний же мир Петра остается скрытым или
только вероятным в двух-трех вариантах. После стрелецкого бунта Петр
возвращается в Москву в страшном гневе; пытки и казни, ярость, выходящая
из всяких берегов, жестокость, даже изуверство, даже несправедливость -
все это как будто понятно. Но в то же самое время Петр способен ласково
принимать бояр и с добродушной иронией просить одолжить ему бороду "на
радостях". И для читателя остается весьма темным вопрос о внутреннем
состоянии Петра: какое место в его переживаниях на самом деле занимал
неудержимый гнев и сколько у Петра было сознательного решения, сколько
было, может быть, страха, простого наслаждения силой и властью, вот этого
самого привычного самодержавного буйства?
Если так сложно непонятен Петр в гневе, то еще более остается
непонятным он в веселом буйстве, во время праздников, во время довольно
диких своих развлечений. В некоторых случаях читатель допускает, что в
его разгуле выражается какой-то протест против старины, но совершенно
непонятно, какое участие в этом протесте могло занимать явное хулиганство,
тоже пахнувшее стариной.
Таким противоречивым и загадочным дошел Петр на страницах истории,
таким изображает его и А. Н. Толстой. У А. Н. Толстого к Петру
нескрываемая большая симпатия, даже любовь, тем более можно было ожидать,
что он предложит художественную гипотезу объяснения этой загадочности, что
в его романе "тайна" Петра в большей или меньшей мере будет объяснена.
Петр как человек, как личность и после выхода романа не стал для нас яснее
и понятнее.
Таким образом, в романе нет не только внешней фабулы, отражающей
развитие отдельных личных биографий, но и фабулы психологической, нет
отражения духовного состояния людей, в том числе и духовного состояния
главного героя.
Так же чересчур обьективно автор рисует и характеры других персонажей.
Меншиков виден со стороны внешних движений: он смел, изобретателен,
находчив, энергичен, свободен и в волевом, и в моральном отношении. Но он
ведь еще и умен. И вот спросите любого читателя, как относится Меншиков к
реформе Петра, заслуживает ли он его любовь, предан ли он ему в той мере,
в какой это представляется Петру, есть ли в Меншикове кроме эгоизма и
своекорыстия еще и настоящая человеческая страсть? По данным романа на эти
вопросы ответить нельзя. И в отношении к сюжету психологическому А. Н.
Толстой так же не хочет отойти от истории, как и в отношении к сюжету
внешнему. Он не решается предложить определенное обьяснение ни для одного
характера исторического лица, сам принимает их так, как они поданы в
истории, и читателю рекомендует это сделать.


2

Таким образом, "Петр Первый" является, прежде всего, историческим
повествованием, элементы романа в нем очень незначительны, невыразительны.
Эта историчность книги, ее особенная, открытая и прямая эпохиальная
установка, ее глубокий пространственный и социальный захват явились бы
совершенно достаточным основанием для отвода каких бы то ни было попыток
анализа книги с точки зрения требований к роману. Только сам автор дает
основания для такого анализа, в некоторых местах изменяя своему
историческому чистому заданию и вводя в книгу начала личных историй.
Но как историческая книга "Петр Первый" должен быть признан совершенно
исключительной книгой по своему успеху. Работа А. Н. Толстого не лишена
некоторых ошибок, об этом скажем ниже. Но никому ещ не удавалось в строгом
историческом, почти свободном от вымысла изложении дать читателю такую
оживленную, такую красочную, полнокровную и волнующую картину исторических
событий. Да, в книге А. Н. Толстого проходит, прежде всего, история,
читатель не успевает обратиться в спутника какой-либо отдельной личности,
соучастника ее в личной ее судьбе, он не покидает широкого исторического
фронта, он ни на одну минуту не забывает о целой России, но история
проходит перед глазами читателя очаровательной экспрессией, в таком
быстром и живом потоке, что чита-
тель ни на одну минуту не испытывает тоски по личной истории того или
иного героя. Необходимо отметить, что даже личная судьба самого Петра I не
сделалась в романе главной сюжетной линией. Может быть, называя роман
именем Петра, автор и хотел изобразить прежде всего этого царя, может
быть, именно поэтому он уделил так много внимания его отношению к Анне
Монс. Но получилось не так. История оживлена А. Н. Толстым настолько
совершенно, что читатель не хочет выделять никого, в том числе и Петра, из
общего исторического движения. Петр в представлении читателя остается
только главной фигурой в исторических событиях, именно потому интересной,
что в этой фигуре отражается история. Петр начинает ряд многих таких же
важных и таких же исторических фигур. Симпатии читателя к Петру возникают
без связи с его личной судьбой, с его любовью, они возникают потому, что
Петр вместе с другими делает великое историческое дело. И поэтому, может
быть, хорошо, что автор не углубляется в психологические тайны Петра.
Чем же все-таки обьясняется исключительная увлекательность романа
Толстого, если эта увлекательность не обеспечена ни фабульной
оригинальностью и новизной, ни стройным и глубоким сюжетом психологических
картин?
Может быть, эта увлекательность проистекает из высказываемых автором
мыслей, положений, из той философии автора, которая новым светом освещает
для читателя петровскую эпоху, стремления и борьбу действующих лиц?
Да, роман "Петр Первый" отличается активным и даже страстным тоном
отношения автора к изображаемым событиям, и это придает роману прелесть
взволнованной искренности и полнокровности настроений. Правда, А. Н.
Толстой нигде не выступает от первого лица, нигде не навязывает читателю
свое мнение, роман ни в какой мере не перегружен сентенцией, но сентенция
все же имеется, она чувствуется и в самом тоне, и в расстановке
действующих лиц, в их высказываниях, в системе исторических сил. В романе
писатель старается вести за собой читателя. Стараясь быть более или менее
обьективным в описании отдельного действующего лица, не усложняя это
действующее лицо излишним грузом авторского вымысла и создавая, таким
образом, впечатление авторской беспристрастности, А. Н. Толстой далеко не
беспристрастен к композиции романа. Очень возможно, что это есть самый
правильный метод изображения исторических событий, правильный способ
высказывания современника по поводу исторических эпох прошлого.
В художественном произведении, в отличие от строго научных исторических
монографий, мы допускаем активное авторское толкование, но, разумеется,
допускаем только до тех пор, пока нет противоречий между этим толкованием
и наукой, пока автор не искажает историю. По отншению к эпохам не вполне
ясным, не до конца освещенным наукой, возможность такого толкования вообще
шире и больше, и А. Н. Толстой пользуется этой широтой в полной мере.
Но...
А. Н. Толстой - писатель советский, и это также обязывает. От него мы
требуем не только соответствия с наукой вообще, а соответствия с наукой
марксистской, требуем применения методов исторического мате-
риализма. Нашей критикой уже отмечено было, что в своем последнем романе
писатель сделал большие успехи в этом направлении, отказавшись от
предлагаемой им раньше темы трагической уединенности Петра I. В
разбираемом романе Петр изображен на фоне определенной национальной
классовой жизни, и его пути представлены как пути участника классовой
борьбы и выразителя определенных классовых стремлений. Это и сообщает
роману настоящий советский стиль, делает роман увлекательным именно для
советского читателя, уже привыкшего требовать от художественного
произведения той истины, которая тлько и может прийти от марксистской
мысли.
Но, удовлетворяя этому требованию в общей установке и методе, А. Н.
Толстой далеко не выполняет его в смысле точности и строгости
художественных показов и выводов. Отказавшись от трагического освещения
фигур Петра, от гипотезы его личной уединенности в эпохе, писатель захотел
показать его как выразителя определенных классовых стремлений эпохи.
В показе этих классовых стремлений в книге не все удачно. Находясь,
очевидно, под влиянием концепци Покровского, автор на самую первую линию
выдвинул интересы торгового капитала, игнорируя интересы дворянства. Купец
Бровкин по явно нарочитому замыслу должен изображать этот торговый
капитал, рождающийся от петровской реформы. В романе Бровкин вышел очень
колоритной фигурой, но авторский замысел все же выполнен не был. Правда,
Бровкин говорит Петру после нарвского поражения:
"Связал нас бог одноц веревочкой, Петр Алексеевич, куда ты, туда и мы".
В романе не доказывается право Бровкина говорить такие слова. Писатель
изо всех сил старается убедить читателя, что Бровкин большой и способный
купец, что он спасает Петра во многих обстоятельствах, что он близок ему и
заинтересован особенно в успехе его царского дела, - старается убедить, но
показать Бровкина в его важном купеческом деле не может.
В начале романа Бровкин на своем месте. Это забитый и истощавший
крестьянин.
"На бате, Иване Артемьиче, - так звала его мать, а люди и сам он себя
на людях - Ивашкой, по прозвищу Бровкиным, - высокий колпак надвинут на
сердитые брови. Рыжая борода не чесана с самого Покрова... Рукавицы
торчали за пазухой сермяжного кафтана, подпоясанного низко лыком, лапти
зло визжали по навозному снегу: у бати со сбруей не ладилось... Гнилая
была сбруя, одни узлы. С досады он кричал на вороную лошаденку, такую же,
кака батя, коротконогую, с раздутым пузом".
Такой же он забитый и истощенный, когда привозит своему барину в
Пребораженское столовый оброк. В этом человеке никаких особенных
купеческих способностей не проявляется, да, пожалуй, и никаких других
способностей, никакой энергии, никаких стремлений. Но в этот момент он
получает от сына в подарок три рубля, и с этого момента совершается
чудесное превращение Ивашки Бровкина в знаменитого купца, которому царь
верит больше всех и на которого больше всех надеется. Читатель обязан
верить, что купец Бровкин где-то совершает торговые подвиги,
доставляет цаою фураж, полотно, сукно. Во время первого Азовского похода,
обнаружив полный развал в деле снабжения действующей армии, Петр после
расправы приказывает передать все дело снабжения именно Бровкину. Семья
Бровкина делается первой по богатству и "культуре", сам царь принимает
участие в жизни этой семьи и заезжает к Бровкину запросто.
Но, уверяя читателя, что Бровкин так далеко пошел, автор не решается
показать его в купеческом еделе. В романе нет ни одной страницы, где бы
Бровкин был изображен как торговый деятель. Какими способами, при помощи
каких людей, приемов, захвата, клиентуры, как делает Бровкин свое
купеческое дело, в книге не видно. Точно так же не видно, какие особенные
способности, личные качества, сметка, энергия выделили Бровкина из среды,
что именно определило его исключительный торговый успех, поставило во
главе московского купечества. Художник А. Н. Толстой не может изменить
своему острому глазу, и вот как он изображает Бровкина на вершине его
славы:
"Дом у Бровкиных был заведен по иноземному образцу... Все это завела
Александра. Она следила и за отцом: чтобы одевался прилично, брился часто
и менял парики. Иван Артемьич понимал, что нужно слушаться дочери в этих
делах. Но, по совести, жил скучновато. Надуваться спесью теперь было почти
и не перед кем - за руку здоровался с самим царем. Иной раз хотелось
посидеть на Варварке, в кабаке, с гостинодворцами, послушать занозистые
речи, самому почесать язык. Не пойдешь - невместно. Скучать надо...
Вечером, когда Саньки дома не было, Иван Артемьич снимал парик и кафтан
гишпанского бархата, спускался в подклеть, на поварню - ужинал с
приказчиками, с мужиками. Хлебал щи, балагурил. Особенно любил, когда
заезжали старинные односельчане, помнившие самого что ни на есть
последнего на деревне Ивашку Бровкина...
...Положив сколько надо поклонов перед лампадой, почесав бока и живот,
совал босые ноги в обрезки валенок, шел в холодный нужник. День кончен.
Ложась на перину, Иван Артемьич каждый раз глубоко вздыхал: "День кончен".
Осталось их не так мнгоо. А жалко - в самый раз теперь жить да жить..."
Великолепные строчки, замечательная характеристика разбогатевшего
холопа, который дорвался до сытной жизни, для которого главное наслаждение
в том, чтобы покрасоваться перед односельчанами, но которому от сытости и
от безделья скучно и некуда себя девать, который рад, что не голодает, но
которому больше ничего, кроме сытости, и не нужно: "жить да жить".
Годится ли такая фигура для роли петровской буржуазии, для роли
талантливого и оборотистого деятеля, главной опоры петровской реформы? Не
годится, и художник А. Н. Толстой очень хорошо это видит.
Покровский утверждает, что годится, по секрету от теории Покровского,
писатель себе изменить не может, и мы видели, что самое энергическое
действие, которое автор поручает Бровкину, - это лететь стремглав через
Москву, чтобы рассказать Ромодановскому о передвижении стрелецких полков.
Еще менее выразительны другие купцы в романе. Писатель не мог
найти в начале XVII в. достаточно выразительную и колоритную фигуру купца.
То обстоятельство, что Петр воевал из-за моря, что Петр строил корабли,
что Петр такое важное, определяющее значение придавал заграничной
торговле, вовсе не означает, что его деятельность направлялась интересами
купечества в первую очередь. Большая заграничная торговля того времени
была почти целиком в руках казны и такою оставалась и после Петра. Русское
купечество XVII в. - это купечество внутренней торговли, его интересы были
действительно связаны с петровской реформой, но не они ее определяли и
направляли. Петровский флот, за создание которого он воевал и боролся, -
это вовсе был не торговый флот, а флот военный, необходимый для владения
морем и сообщения с заграницей. Но еще долго после Петра заграничная
торговля совершалась при помощи иностранного транспорта и иностранного
купца.
В эпоху Петра торговые интересы были не столько интересами торгового
оборота, сколько интересами сельскохозяйственного сбыта. Россия вывозила
почти исключительно продукты сельского хозяйства, главным образом
животноводства, и в первую очередь в хороших условиях этого сбыта был
заинтересован тот класс, который владел продуктами сельского хозяйства, -
дворянство. Если бы А. Н. Толстой захотел продолжить анализ деятельности
того же Бровкина, если бы он захотел показать его в действии, он
необходимо пришел бы к дворянской усадьбе, к дворянскому хозяйству.
Писатель утверждает, что Бровкин разбогател на поставках фуража, льна,
шерсти. Вот этот путь от производителя фуража, льна и шерсти к его
главному потребителю и мог обслуживаться кем-либо, отчасти напоминающим
Бровкина, но это вовсе не путь к заграничной торговле и это не путь к
торговому "капитализму". Все эти продукты производились крестьянином и
холопом, но принадлежали дворянину, у него покупались, а продавались
казне, главным образом для военных нужд правительства, отчасти для
перепродажи за границу. И сбыт этих продуктов и самые военные нужды вполне
и до конца были определены интересами того класса, который именно в эпоху
Петра был классом передовым и вступающим в пору своего расцвета и сил, но
еще не победившим окончательно.
Но как раз дворянство пользуется вниманием А. Н. Толстого меньше всего.
Это произошло не только из-за влияния Покровского, но и по причине многих
исторических традиций, от которых автор еще не вполне освободился. Он не
освободился и от той старой официальной традиции, которая утверждала, что
Петр был представителем идеи государственности, и которая противополагала
его сторонникам местных центробежных интересов. Не свободен он и от такого
старого утверждения, по которому Петр, прежде всего, западник, а против
него стояли приверженцы идеи национального обособления.
Все эти заблуждения писатель легко отбросил бы, если бы обратил
внимание на тот класс, который наиболее был заинтересован в петровском
перевороте.
По другую сторону дворянства стояла аристократия, представительница
тогдашней реакции, родового быта, феодального местного обособления,
патриархальной жизни. Сопротивление аристократии еще не было сломлено
окончательно, она показывала зубы и после Петра, в особенности при
избрании на престол Анны Ивановны в 1730 г., но уже в годы,
непосредственно предшествовавшие Петру, аристократия испытала несколько
сильных ударов, между которыми уничтожение местничества было одним из
главных. Впрочем, главный процесс обессиливания аристократии совершался не
в процессе законодательства, а в процессах экономической жизни. Именно
XVII век отличается постепенным, но быстрым сокращением боярского
землевладения, исчезновением старых феодальных латифундий аристократии.
А. Н. Толстой проходит мимо этих процессов эпохи. В слишком сгущенных
красках он отмечает дворянское оскудение, преувеличивает боярское
богатство и его стремление к роскоши. Иногда он сам себе противоречит. Он
подробно и красочно описывает оскудение дворянина Волкова, последнее
отчаяние Михайлы Тыртова, но вот они едут в Москву на смотр.
"Михайла сидел насупившись. Их обгоняло, крича и хлеща по лошадям,
много дворян и детей боярских, в дедовских кольчугах и латах, в
новопошитых ферезях, в турских кафтанах, - весь уезд сьезжался на
Лубянскую площадь, на смотр, на земельную верстку и переверстку. Люди, все
до одного, смеялись, глядя на Михайлова древнего мерина: "Эй, ты - на
воронье кладбище ведешь? Гляди, не дойдет"... Перегоняя, жгли кнутами -
мерин приседал... Гогот, хохот, свист... Приходилось принимать сраму..."
Таким образом, не все дворяне так оскудели, как Тыртов и Волков. К
сожалению, А. Н. Толстой ограничивает свои наблюдения исключительно старой
Московской областью. Для конца XVII в. было как раз характерно
распостранение дворянского и монастырского землевладелия на восток и на юг
России. Это было время построения многих новых городов на Волге и на юге.
К концу века население востока, Приволжья и Прикамья составляло уже около
20% общего населения России, население юга 17,5% и население запада 21%.
Центральная Московская область сделалась обьектом разгрузки. По старой
традиции А. Н. Толстой видит эту разгрузку только в побегах крестьян на
Дон, в разбойничьи шайки: существеннее было бы отметить организованный
отлив населения на восток и юг, совершаемый под дворянским
предводительством.
Но А. Н. Толстой вообще не интересуется дворянством. Он не замечает
того интересного факта, что только дворянство организованно не выступало
против Петра. Писатель не побывал в дворянской усадьбе, не показал ее
читателю, ограничился только общим утверждением относительно оскудевшего
дворянина и запоротого крестьянина. Он также не освятил отношение между
дворянином и крестьянином, которое вовсе не было похоже на отношение
после Екатерины II, - крепостное право еще не сделалось рабовладением,
только развивалось в направлении к нему.
Не заметипл А. Н. Толстой, что не только купечество, но и дворянство
было опорой петровской реформы. Только поэтому Меншиков начинает свою
карьеру в романе с беспризорничества, а между тем есть все основания
утверждать, что его биография ни в какой степени не начинается с
деклассированного бродяжничества. Скорее всего и вероятнее всего прав С.
М. Соловьев, который приводит данные, показывающие, чтот отец Александра
Меншикова был дворянином, что по обычаям того времени могло не ме-
шать ему занимать должность придворного конюха. Во всяком случае, кажется,
он был капралом Преображенского полка. Точно так же и торговля пирожками
(факт, достаточно установленный в биографии Меншикова) не обязательно
обращает его в беспризорного, это характерно для ХХ в., но не для XVII в.
А. Н. Толстой пропустил в своем анализе самый состав Преображенского и
Семеновского полков, он почти не изображает людей этих полков, не
описывает настроение солдат, их отношение к Петру. А между тем
Преображенский и Семеновский полки были главными силами в петровских
руках, они давали от себя ростки во все другие новые полки Петра, они
доставляли для них командный состав, они не изменили ему ни разу и ни разу
нигде не отступили. Под Нарвой только эти два полка не ударились в панику
и отступили с оружием в руках и в полном порядке. Они пользовались со
стороны Петра всегда неизменной любовью; преображенский мундир был его
любимым платьем, преображенские майоры всегда были самыми доверенными
лицами, которым поручалось расследование самых важных государственных
преступлений. А Преображенский и Семеновский полки были полки дворянские
по преимуществу. А. Н. Толстой послушно следует за презрительным
прозвищем, которое присвоено было этим полкам их противниками, партией
Софьи, - "преображенские конюхи", а между тем это прозвище удостоверяет
только силу сарказма, которым партия Софьи несомненно обладала и которым в
данном случае она пользовалась, чтобы подчеркнуть свое боярское презрение
к петровским сподвижникам.
Не заметив дворянства как основной опоры Петра, А. Н. Толстой,
естественно, не заметил и тех линий раздела, которые проходили между
партией Нарышкиных и партией Милославских, возглавляемых Софьей. И в
данном вопросе он пошел за исторический традицией, которая только одному
Петру приписывала почин реформы, а его противников изображала как
представителей застоя и реакции. Правда, он отмечает культурное
западничество В. В. Голицына, но подчеркивает его нереальный, мечтательный
характер. Софья же в его изображении выступает как тип старого времени,
преданная исключительно своей женской любви, в ослеплении этой любовью
способная и на кровь, и на жестокость. Увидев Василия Васильевича во
французком платье, она говорит: :Смешно вырядился... что же это на тебе -
французкое? Кабы не штаны, так совсем бабье платье..."
По отношению к Петру она проявляет только злобу, боярскую спесь,
бабскую несправедливую клевету:
"Весело царица век прожила и с покойным батюшкой, и с
Никоном-патриархом не мало шуток было шучено... Мы-то знаем, теремные...
Братец Петруша, государь наш, - прямо - притча, чудо какое-то, - и лицом и
повадкой, ну, - чистый Никон".
Все это исторически неверно. В этих словах клевета и на Петра и на
Софью. Таких слов она говорить не могла. Никон отправился в ссылку в
декабре 1666 г., а царь Алексей женился на Наталье Кирилловне в январе
1671 г., Петр же родился еще позже - 30 мая 1672 г., через пять с
половиной лет после ссылки Никона. Если же принять во внимание, что Никон
удалился с патриаршества и разорвал с царем Алексеем в 1658 г.,
то расстояние между удалением Никона и инкриминируемым ему преступлением
увеличивается до 14 лет. Поэтому никаких шуток Настасья Кирилловна
Нарышкина шутить с патриархом не имела возможности.
На самом деле Софья была замечательной женщиной и замечательным
деятелем своего времени. Это был просвещенный человек, прогрессивно
мыслящий, сумевший разбить тюремные камни и выйти на свободу, способный
управлять государством и управлявший им по-своему неплохо. Между прочим,
Софье должна быть приписана честь уничтожения зверского закона, по
которому женщина, убившая мужа, закапывалась живьем в землю, и Сидней и
Петр уже не имели возможности говорить о такой жестокости. Переворот 1689
г., передавший власть в руки Петра, вовсе не был переворотом в пользу
реформы и не выступал под таким лозунгом. В то же время он едва ли был
ответом на кровожадные планы Софьи и Шакловитого: пристрастный розыск в
Троице и тот не мог подтвердить это до конца. Скорее можно предположить,
что выступление Нарышкиных было агрессивным выступлением, направленным к
захвату власти и не мотивированным никакими реформаторскими замыслами.
Софья и ее партия представляли тоже более или менее передовые слои того
же дворянства, но уже пробивавшиеся к положению аристократии и усваивающие
традиции и взгляды последней. Поэтому реформизм этой верхушки был более
спокойным, близким к позициям западного шляхетства, склонным именно у него
заимствовать внешние формы быта и просвещения.
Софья, может быть, в дальнейшем могла увидеть необходимость решительных
сдвигов в техническом и военном вооружении дворянский державы, как это
увидел Петр.
Необходимо сказать, что несколько искривленный социологический план
романа не сильно отражается на его художественной ценности. Как уже было
показано, попытка писателя изобразить купечество как наиболее близкий к
Петру и наиболее заинтересованный в его победе слой общества не удалась.
Этот слой не приобрел в романе сильного голоса и никого не может убедить в
своей исторической значимости. В то же время те же Преображенский и
Семеновский полки, дворянский хаактер которых не подчеркнут как следует
автором и которые возглавляли петровскую армию, армию, в сущности,
дворянскую и служившую дворянским интересам, - эти полки действуют в
романе и реалистически усиливают настоящую значимость Петра.
Социологические ошибки автора не успевают сделаться пороком романа и не
обедняют картинности и убедительности художественной силы и художественных
средств писателя.


3

Настоящая увлекательность, настоящая прелесть и богатство книги у А. Н.
Толстого на протяжении всего романа остается не функцией его
социологической схемы, а следствием его острого взгляда, могучего
воображения и замечательного зяыка. Эти силы художника позволяют ему легко
преодолеть исторические традиции старой нашей науки, традиции официального
патриотизма, традиции трагического демонизма в фигу-
ре Петра. Бровкин не вышел показателем купеческого первенства, но он
остался одним из русских людей своего времени, и в составе петровского
окружения и он сказал свое нужное слово. В романе мы видим народ, видим
живых людей, не всегда послушных авторским планам, но замечательно
послушных по отношению к требованиям художественной правды. Поэтому и из
Жемова не вышло разбойника, но вышел суровый кузнец, с честью принимающий
участие в петровском деле.
Самое главное и самое прекрасное, что есть в книге, что в особенности
увлекает читателя, - это живое движение живых людей, это здоровье и всегда
жизнерадостное движение русского народа, окружающего Петра. Несмотря на то
что в книге описывается много жестоких дел, много дикого варварства, много
народного страдания, роман переполнен оптимизмом, в нем в каждой строчке
дышат богатые силы народа, который еще сам своих сил не знает, но который
верит в себя и верит в лучшую жизнь. Этот оптимизм составляет настоящий
стиль "Петра Первого". Как на каждой странице можно найти великолепные
зрительные, слуховые и другие образы, так же на каждой странице мы найдем
и такой же великолепный авторский оптимизм. Уже на первых страницах он
приятно поражает читателя. Даже бровкинская коняка, "коротконогая, с
раздутым пузом", и та свои жалобы склонна выразить в такой форме:
"- Что ж, кормите впроголодь, уж попью вдоволь".
И выбежавшие на двор дети тоже не слишком падают духом:
"- Ничаво, на печке отогреемся".
А. Н. Толстой отказался от механического противопоставления классовых
групп, а прибегнул к единственно правильному способу расщепления каждого
отдельного явления и продукты этого расщепления предложил читателю как
более или менее полнокровную картину классового общества.
Вот обедневший холоп Ивашка Бровкин приехал на помещечий двор. В
дворницкой избе он встречает сына Алешку, отданного боярину в вечную
кабалу.
"Мальчишка большеглазый, в мать. По вихрам видно - бьют его здесь.
Покосился Иван на сына, жалко стало, ничего не сказал. Алешка молча
низко поклонился отцу.
Он поманил сына, спросил шепотом:
- Ужинали?
- Ужинали.
- Эх, со двор я хлебца не захватил. (Слукавил, ломоть хлеба был у него
за пазухой, в тряпице.) Ты уж расстарайся как-нибудь...
Алешка степенно кивнул: "Хорошо, батя". Иван стал разуваться и - бойкой
скороговоркой, будто он веселый, сытый:
- Это, что же, каждый день, ребята, у вас такое веселье? Ай, легко
живете, сладко пьете.
Один рослый холоп, бросив карты, обернулся:
- А ты кто тут - в рот глядеть!
Иван, не дожидаясь, когда смажут по уху, полез на полати".
Даже у этого Ивашки, последнего в общественном ряду, находится
бодрость, и энергия, и человеческое достоинство, позволяющее ему не
просто стонать, а вести какую-то политику. Он все-таки за что-то борется
и, как умеет, сопротивляется.
Кузьма Жемов, преодолевая решительное сопротивление современников
против... авиации, выражаемое в батогах, рассказывает:
"Троекуров... Говорю ему, - могу летать вроде журавля, - дайте мне
рублев 25, слюды выдайте, и я через 6 недель полечу... Не верит... Говорю,
- пошлите подьячего на мой двор, покажу малые крылья, только на них перед
государем летать неприлично. Туда-сюда, податься ему некуда - караул-то
мой все слыхали... Ругал он меня, за волосы хватил, велел евангелие
целовать, что не обману. Выдал 18 рублев..."
И этот же самый Кузьма Жемов, пережив крушение своих летных планов,
разбойное одиночество в лесу, тюрьмы и побои, попадает на каторгу в
тульский завод, но даже в этом месте, даже в предвидении каторжного
рабочего дня в нем не сдается гордость мастера и человека:
"По дороге сторож сказал им вразумительно:
- То-то, ребята, с ним надо сторожко... Чуть упущение, проспал али
поленился, он без пощады.
- Не рот разевать пришли! - сказал Жемов. - Мы еще и немца вашего
поучим".
Даже в мрачные времена тупого боярского правления эта народная энергия
вовсе не склонна была переключаться в энергию терпения и стона.
"Мужик:
- ...Мужик - дурак, покуда сыт. А уж если вы так, из-под задницы
последнее тянуть... (взялся за бородку, поклонился). Мужик лапти переобул
и па-ашел, куда ему надо".
Вот эти самые крестьянские уходы - это не только форма протеста и
борьбы, но и форма активного жизненного мироощущения. Мужик идет "куда ему
надо", а не просто страдает.
Петр 1 этой бедной и истощенной людской жизни, не лишенной все же
своего достоинства, сделал принудительную прививку энергии. В этом деле он
столько же следовал своей натуре, сколько исторической необходимости. И
только потому, что в русском народе бурлили большие силы, требующие
выхода, только поэтому петровское дело увенчалось успехом. А. Н. Толстой в
высокохудожественной форме показал, что этот успех нужно видеть не в
готовом совершившемся счастье, которое, конечно, было еще невозможно, а в
подьеме народной энергии, в пробуждении народных талантов, в зародившемся
буйном движении разнообразных сил. Часто эти движения не были даже
согласованы друг с другом, часто они сталкивались и мешали друг другу,
часто они вообще не знали, куда себя девать. Да и сам возбудитель этого
движения сплошь и рядом был беспорядочен и противоречив, отражая в себе
всю беспорядочность и сложность происходящих народных сдвигов. В этом
смысле Петр является фигурой большого философского обобщения. Вокруг него,
возбужденные им, влюбленные в него или ему сопротивляющиеся,
разворачиваются молодые силы русского народа, и, несмотря на всю
хаотичность событий, все они чрезвычайно гармонично отражаются в личности
Петра. Поэтому ни в одном месте роман не производит впечатления
дисгармонии или трагического разрыва частей. Меншиков, например, всегда
стоит в фарватере темы А. Н. Толстого и тогда, когда он со шпагой
бросается на стены
Шлиссельбурга, и тогда, когда он передает Петру любовницу, и тогда, когда
берет взятки. С точки зрения обычной морали, он недостаточно чистоплотен и
высок. С точки зрения же нашего знания, окрашенного и оживленного
рассказом А. Н. Толстого, иначе и не может быть: сила общественных сдвигов
в молодом русском народе в то время была, конечно, гораздо больше силы
какой бы то ни было нравственной традиции. Именно поэтому так правдиво и
жизненно в романе Петр I не только требователен, но и великодушен.
И по этой же причине нельзя ценность героев романа А. Н. Толстого
измерять только нравственными мерками. Или можно сказать иначе: великая
нравственная сила заключается в самом факте человеческого пробуждения, в
той замечательной экспрессии, с которой старая Русь расправила свои
неожиданно могучие национальные крылья. Именно поэтому мы любуемся каждым
событием.
Девки сразу стали смелы, дерзки, придирчивы, Подай им того и этого.
Вышивать не хотят" (Буйносовы).
"Петр все больше жил в Воронеже или скакал на перекладных от южного
моря к северному".
"Лапу! (Обернувшись к Петру, закричал Жемов диким голосом.) Что ж ты!
Давай!"
"- Петр Ликсеич, вы мне уж не мешайте для бога, - неласково говорил
Федосей, - плохо получится мое крепление - отрубите голову, воля ваша,
только не суйтесь под руку...
- Ладно, ладно, я помогу только...
- Идите, помогайте вон Аладушкину, а то мы с вами только поругаемся".
Русские люди у А. Н. Толстого не боятся жизни и не уклоняются от
борьбы, хотя и не всегда знают, на чьей стороне правда, и не всегда умеют
за правду постоять. Впереди у русского народа еще много десятилетий борьбы
и страданий, но и сил у него так много, что ни в какой порядок он не может
их привести.
Последние строчки второй книги такие:
"Федька Умойся Грязью, бросая волосы на воспаленный мокрый лоб, бил и
бил дубовой кувалдой в сваи".
Между этой терпеливой и еще мучительной энергией Федьки и страстной,
буйной, нетерпеливой силой Петра все-таки проведена в романе прямая и, в
сущности, жизнерадостная дорога. Автор не скрывает многих темных сторон
жизни русских людей, не скрывает он и темных сторон Петра, но он прекрасно
умеет глядеть на это прищуренным ироническим взглядом, иногда даже и
осуждающим, но всегда умным и жизнерадостным. Даже Буйносов, для которого
дела царские вообще недоступны, и тот, обращаемый в шута, оскорбленный как
будто в лучших чувствах, и тот находит для себя место, пусть даже и
шутовское: он сам изобрел и изготовил мочальные усы и при помощи их
выполняет свое маленькое, но все же общественное дело, имеющее, очевидно,
некоторое значение в том хаосе рождения, в том беспорядке творчества,
которые сопровождали петровскую эпоху.
На этом фоне просыпающегося в борьбе народа фигура Петра, человека
больших чувств, предельной искренности и высокого долга, стано-
вится фигурой почти символической, вырастает в фигуру большого
философского обобщения. Он в особенности хорош и трогателен после
нарвского поражения, когда действительно от него требуется высота души и
оптимизма вождя. Но и на каждой странице романа Петр стоит как выразитель
самых мощных, самых живых сил русского народа, всегда готовый к действию,
к учебе, к борьбе.
Недостатки сюжета, психологической неполноты, исторической неточности -
все это теряется в замечательно бодром и глубоко правдивом действительно
прекрасном пафосе художественного видения и снтеза.
Художественный оптимизм автора, украшенный ярким, красивым и немного
ироническим словом, огромная сила воображения, буйная страстность в
чередовании картин эпохи, стремительный бег мысли и полнокровное мощное
движение - вот что делает книгу А. Н. Толстого неотразимо привлекательной.
В ней реализм действительно является реализмом социалистическим в самом
высоком и полном значении этого слова, ибо трудно себе представить
описание исторических деятелей и событий, которое было бы так наполнено
опнятными и близкими нам ощущениями движения, веры, энергии и здоровья.
Это редкая книга, которая в одинаковой сильной степени и русская, и
советская.