Том 6. ч 6

16. СПАСИБО ЗА ЖИЗНЬ!

Гораздо приятнее окончилось дело с Вандой. Конечно, ее бегство из колонии
было тяжелым ударом и оставленная Вандой записка помогала мало. Хуже
всего, что нашлись философы, которые стали говорить:
И чего там перепугались? Ну влюбились, поженились, что ж такого?
Зырянский таким отвечал с пеной у рта:
- Ничего такого? Давайте все переженимся! Давайте!
- Чудак, так влюбиться же нужно. Ты влюбись раньше!
- Ого! Влюбиться! Думаешь, это трудно? Вот увидите, через три месяца
все повлюбляются! Вот увидите.
Похожай успокаивал Зырянского:
- И зачем ты, Алеша, такое несоответствующее значение придаешь? Не
всякий же имеет полуторку. Без полуторки все равно не выйдет.
И Соломон Давидович успокаивал:
- Вы, товарищ Зырянский, не понимаете жизни: любовь - это же
не по карточкам! Вы думаете, так легко вклюбиться? Вы думаете, пошел себе
и влюбился? А квартира где? А жалованье где? А мебель? Это же только
идиоты могут влюбляться без мебели. И, насколько я понимаю, у колонисто
еще не скоро будет сносная мебель.
- Да, вы вот так говорите, а потом возьмете и умыкнете колонистку!
- Товарищ Зырянский! Для чего я буду ее увозить, если своих четыре
дочки, не знаешь, как замуж выдать.
Зырянскому не везло или Ванде, но пришла она в колонию в выходной день,
а дежурным бригадиром был в этот день... Зырянский. Колонисты жили уже в
спальнях. Ванда вошла в вестибюль в послеобеденный час, когда все либо в
спальнях сидят, либо в парке прячутся. На дневальстве стоял Вася Клюшнев,
похожий, как известно, на Дантеса. Ванда оглянулась и сказала несмело:
- Здравствуй, Вася!
Клюшнев обрадовался:
- О Ванда, здравствуй!
- Пришла проведать. К девочкам некого послать?
- Да ты иди прямо в спальню. Там все.
- А кто дежурный сегодня?
- Зырянский.
Ванда повалилась на диванчик, даже побледнела:
- Ой, как не повезло!
- Да ты не бойся, иди, что он тебе сделает?
Но в этот момент Зырянский вышел из столовой вместе с Бегунком:
- А! Вы чего пожаловали?
- Нужно мне, - с трудом ответила Ванда.
- Скажите, пожалуйста, "нужно". Убежала из колонии, значит, никаких
"нужно"!
Из столовой выбежали две девочки и запищали в восторге. Потом на этот
писк выбежали еще две и тоже запищали, вырвалась оттуда же Оксана и,
конечно, с обьятиями:
- Ванда! Ой! Вандочка, миленькая!
Зырянский пришел в себя и крикнул:
- Я вас всех арестую! Она убежала из колонии!
Оксана удивленно посмотрела на Зырянского:
- Убежала! Что ты выдумываешь. Не убежала, а замуж вышла!
Володя Бегунок смотрел и тоже бросился к Ванде на шею:
- Вандочка! Ах, милая, ах, какая радость! Она замуж вышла!
- Убирайся вон, чертенок! - закричали на Володю девушки.
Зырянский все-таки был в повязке.
- Колонистски, к порядку.
Это был привычный призыв дежурного бригадира, и девочки смущенно
смолкли.
- Нечего ей здесь околачиваться! Я ее не пущу никуда. Раз убежала из
колонии, кончено! И из-за чего? Из-за романа!
Ванда наконец тоже подняла голос:
- Как это убежала? Что я, беспрзорная, что ли? Я целый год в колонии!
- Год в колонии. Тем хуже, что ушла, как... по-свински, одним словом!
Для тебя донжуаны лучше колонистов?
- Какие донжуаны?
- Петька твой - донжуан!
И Володя Бегунок пропел со своей стороны:
- Дон Кихот Ламанчакский.
- Какой он донжуан? Мы с ним в загсе записались!
- В загс тебе не стыдно было пойти, а в совет бригадиров стыдно.
Убежала и целый месяц носа не показывала! Товарищ Клюшнев! Я не разрешаю
пропускать ее в спальни. Клюшнев приставил винтовку к ноге:
- Есть, не пропускать в спальни!
Зырянский гневно повернулся и ушел в столовую. Бегунок побежал в
кабинет.
- Вот ирод! - сказала Оксана. - Что же теперь делать? Вася, ты не
пропустишь?
Вася грустно улыбнулся:
- Что вы? Приказание дежурного не только для меня, а и для вас
обязательно.
Но в этот момент в коридор вышел Захаров, девочки бросились к нему:
- Алексей Степанович! Вот пришла Ванда, а Зырянский не пропускает ее в
спальни!
Захаров обрадовался Ванде не меньше девочек. Он поцеловался с нею,
пригладил ей прическу:
- Как это можно? Такой дорогой гость! Алеша!
Зырянский стал в дверях столовой.
- Алеша! Как же тебе не стыдно!
- Наш старый обычай - беглецов в колонию не впускать!
- Какие там беглецы! Пропусти.
Зырянский нахмурил брови, принял официальный вид:
- Есть, товарищ заведующий! Товарищ Клюшнев, пропусти ее по приказанию
заведующего колонией!
Захаров засмеялся, повертел головой, обнял Ванду за плечи, шутя,
галантным жестом показал девочкам дорогу, и все они отправились в кабинет.
Сидели они там долго, и Володя Бегунок потом рассказывал в четвертой
бригаде:
- Там одни девчата, понимаете, собрались, так они все по-своему, все
по-своему. И Алексей Степанович ничего такого... не ругал, а только все
спрашивал, какая квартира, да какая там старуха, да какой Петька. А Ванда
все одно и тоже отвечает: ах, какой замечательный Петя, и какая
замечательная старуха, и какая замечательная квартира! А потом, понимаете,
прямо подошла так... к Алексею Степановичу и давать обнимать... за шею,
все обнимает и обнимает и ревет. Потеха! Все замечательное, все
замечательное, а на весь кабинет плачет. И она плачет, и другие девочки
слезы вытирают, потеха...
- А дальше?
- А дальше Алексей Степанович говорит: Вололодька, убирайся отсюда, до
чего ты распустился! Я и ушел.
- А за что?
- Я... честное слово, я так, просто смотрел...больше ничего.
- А чего ж она плакала?!
- А разве их разберешь? Она все благодарила, благодарила. А потом так
стала посередине кабинета и как скажет: "За жизнь! Спасибо за жизнь!"
Филька посмотрел серьезными своими глазищами и сказал:
- Это она правильно: спасибо Алексею есть за что, это правильно. А
только вот непонятно: почему сейчас же реветь? Если "спасибо", так при чем
тут слезы? Он, наверное, выговаривал ей за что-нибудь?
- Нет, ни чуточки не выговаривал. Он так... знаете... совсем такой
добрый был, ничуть не сердитый.
Вечером был совет бригадиров. На совет пришел и Петя Воробьев, и много
пацанов сбежалось из четвертой бригады, и удивило всех присутствие
Воргунова. Он сел на диване рядом с колонистами и слушал внимательно.
Торский дал слово Ванде; Ванда осмотрела всех особенно взволнованным
взглядом, слезы дрожали у нее в голосе, когда она говорила:
- Дорогие колонисты! Я у вас только год пожила, а я вам по правде
скажу: нет у меня другой жизни, только этот год и есть. И я всю жизнь буду
вас вспоминать и все буду вам спасибо говорить и Советской власти, аж пока
не помру. И вы простите мне, что я полюбила Петю, а вам ничего не сказала,
я боялась, и стыдно было. Вы простите, Петю простите, он же тоже, как
колонист все равно. И выпустите меня, как колонистку, с честью, и работать
чтоб можно было мне на новом заводе, хоть токарем, а может, и еще чем. И
Петр Воробьев сказал, несмело, правда, и все краснел и поглядывал на
Зырянского:
- Я вот... не оратор. Тут не в словах дело, а в человеке. Вы не
думайте, я все понимаю и не обижаюсь. Это, конечно, хорошо, что у вас
строго, я понимюа, оттого и Ванда... такая хорошая...
- Понравилась? - спросил Зырянский.
- А как же! Я люблю Ванду, прямо здесь говорю, и вы не беспокойтесь, я
на всю жизнь люблю...
- Как хорошо, - прошептала Оксана, наклонившись к уху Лиды Таликовой.
Лида сочувственно кивнула головой.
Зырянский все-таки попросил слова:
- Ванда и Петро поступили нехорошо. Может, там они и действительно на
всю жизнь, а только кто их знает? А другим, может, на короткое время
захочется, а откуда мы знаем? Так тоже нельзя допускать. Дисциплина где
будет, если всем таким влюбленным волю дать? Должны были в совет
бригадиров заявить, а мы посмотрели бы, комиссию выбрали бы, проверить,
как и что. А то взяли, сели в грузовик и поехали. Это верно, что так у
древних делали. Я предлагаю за то, что вышла замуж без...
И вот тут Воргунов сказал свое слово к колонистам:
- Без благословения родителей.
Не только Зырянский, все колонисты опешили от этого неожиданного
нападения, все повернули лица к Воргунову, а он сидел между ними
массивный, и как будто недовольный и смотрел прямо на Зырянского:
- Я говорю: без благословения того... совета бригадиров. Но это все
равно. За такое дела родители раньше проклинали.
Зырянский обрадовался человеческому голосу Воргунова.
- Проклинать не будем, а под арест посадить Ванду и Петра... часов на
десять следует.
Филька крикнул откуда-то из дальнего угла: - Правильно!
Воргунов нашел Фильку взглядом, перегнулся в его сторону всей тяжелой
своей фигурой: - Это ты говоришь "правильно", а откуда ты знаешь?
- Так и так видно!
- А мне вот не видно.
- Мало ли чего, - сказал Филька возможно более низким голосом, - вы еще
недавно в колонии.
И вот тут увидели колонисты, что Воргунов умеет смеяться, да еще как! У
него и живот смеется, и плечи, а рот от открывает широко и смеетсябасом. А
потом он спросил Фильку, но уже строгим голосом:
- Ты думаешь, и я сделаюсь таким кровожадным зверем, как Зырянский?
- А как же? Если у нас поживете... А только, может, вы убежите раньше.
Воргунов опять хохотал, ему нравился Филька. Колонисты торжествовали по
другому поводу: просто было приятно, что наконец этот отчужденный главный
инженер заговорил и даже засмеялся.
Совет бригадиров окончился весело. Правда, Зырянский не снял своего
предложения, но за него поднялось только две руки, да и то одна рука была
Филькина, который не имел права голоса, потому что не был еще бригадиром.
Совет бригадиров постановил выпустить Ванду с честью, дать приданое,
выбрать комиссию, оставить на работе токарем, а в следующий выходной день
всем советом пойти к Воробьеву и посмотреть, как он живет, может,
чем-нибудь и помочь придется. Ванда уходила из совета счастливая, даже о
своем Пете забыла, так тесно окружили ее девочки.
А вечером Ванда зашла проститься с четвертой бригадой. Зырянский
встретил ее приветливо, усадил на стул, спросил:
- Ты на меня не сердишься?
- Ой, милые мои мальчики, мне с вами так трудно расставаться, что и
сердиться некогда. Живите хорошо, не забывайте про меня. И спасибо вам,
что были товарищами, спасибо.
Володя бегунок внимательно и серьезно слушал Ванду, но успел
посмотреть и на Фильку. У Фильки в глазу что-то блеснуло подозрительно, и
Володя воспрянул каверзным своим духом. Но Филька нахмурил брови и сказал
довольно важно, самым обыкновенным, ничуть не растроганным голосом.
- Мы... что ж... мы и будем хорошими товарищами. Это ты не беспокойся,
Ванда. А только ты напрасно слезы... чего ж тут плакать?
Ванда вытерла глаза, улыбнулась и набросилась на Ваню Гальченко. Она
поцеловала его при всех, и Ваня испуганно смотрел на нее, а потом только
опомнился:
- Да что ж ты меня одного целуешь? Ты тогда и со всеми попрощайся.
И после этого вся четвертая бригада загалдела и полезла целоваться.
Пожимали Ванде руки и говорили:
- Ты к нам приходи... в гости... В четвертую бригаду... приходи.
И Ванда перестала проливать слезы, а смеялась и обещалась приходить.
Может, потом и плакала где-нибудь но четвертая бригада того не видела. А в
самой четвертой бригаде все попрощались с Вандой весело, и ни один
колонист и не подумал плакать.


17. ФЛАГИ НА БАШНЯХ

Постройка корпусов завода была закончена, и, как всегда это бывает, именно
теперь скопилась такая масса работы, что, казалось, ее невозможно
когда-нибудь переделать. Кое-где стояли на фундаментах станки, другие
станки еще прибывали и прибывали, и ставить их было негде: то фундамент не
готов, то подсыпка не сделана. Колонистский двор, как ни берегли его,
обратился все-таки в хаос. На новых зданиях стоят леса, везде разбросаны
бараки, сараи, остатки досок, щебень, просто обломки кирпича, зияют
известковые ямы, валяются разбитые носилки, куски фанеры, куски рогожи, и
все это присыпано вездесущим строительным прахом, от которого нет спасения
уже и в главном здании.
А рядом с новым заводом, "возникающим в хаосе" стройки, умирает старое
производство Соломона Давидовича, и вокруг него распостраняется такой же
хаос, только этот хаос умирания.
В конце августа наступающие цепи колонистов вышли на линию 1 ноября,
это в среднем по колонии; правый фланг, девочки, "теснили отступающего в
панике противника" на линиях двадцатых чисел декабря, но все равно завод
Соломона Давидовича умирал. Токарные "козы" выбывали из строя одна за
другой, в машинном отделении деревообделочного цеха было не лучше.
Стадион, заваленный хламом обрезков, бракованных деталей, массой
дополнительной приблудной дряни, представлял настолько отвратительное
зрелище, что Захаров категорически запретил с наступлением холодов
возвращаться на стадион для работы. Раза два на стадионе почему-то
начинались пожары. Их легко тушили, оставались черные пятна обугленных
участков, от этого стадион казался еще печальнее. Соломон Давидович
говорил колонистам:
- Можно все вынести: можно перенести производственные неполадки, можно
перенести новый завод, но нельзя переносить еще и пожары! Разве можно для
моего сердца такие нагрузки? С какой стати?
Колонисты утешали Соломона Давидовича:
- Он все равно сгорит - стадион. Так и знайте, Соломон Давидович, он
все равно сгорит.
- Откуда вы так хорошо знаете, что он сгорит?
- А это все колонисты говорят.
- Мне очень нравится: все колонисты говорят. Разве они не могут
говорить что-нибудь другое?
- Про стадион? А что ж про него говорить? Это старый мир, Соломон
Давидович! Его все равно нужно подпалить.
Соломон Давидович и обижался, и тревожился. Теперь он выдумал для себя
моду приходить по вечерам к Захарову и дремать на диване. Захаров
спрашивал его:
- Почему вы не спите, Соломон Давидович?
- Новое дело, хвороба его забрала б!
- Какое дело?
- Очень смешное, конечно, дело: пожара ожидаю.
- На стадионе?
- Ну а где же?
- Так почему вы думаете, что пожар случится в то время, когда вы
не спите? Вежь загореться может и под утро?
- Это совсем другое дело: под утро! Никто не скажет: "Стадион
загорелся, а Соломон Давидович спозаранку спать лег". А если я лягу и в
двенадцать часов, так это будет прилично, как вы думаете?
- Это будет прилично.
- Ну вот, я и посижу у вас до двенадцати.
В конце августа приехал Крейцер, пробежал по цехам Соломона Давидовича,
зашел к Захарову и сказал:
- Скажите этому вашему Володьке, пускай играет сбор бригадиров.
- Да ведь рабочее время.
- Все равно. Предлагаю немедленно прекратить работу. По-вашему, можно
еще работать в этом самом механическом и на стадионе?
- Совсем нельзя.
- Давайте совет бригадиров!
- Даем!
Удивленные бригадиры и все колонисты в самый разгар рабочего времени
услышали "сбор бригадиров". Никому не пришло в голову, что этот короткий,
из трех звуков сигнал наносит последний удар старому производству Соломона
Давидовича.
Заседание продолжалось недолго. Крейцер предложил все силы колонистских
бригад перебросить на строительство, чтобы скорее привести в порядок новый
завод и начать на нем работу. Колонисты встретили это предложение овацией.
Воргунов и предожение и овацию выслушал с недоверчивой тревогой,
присматривался к ребятам и задал только один вопрос:
- И леса они будут разбирать?
Бригадиры ответили недоуменными взглядами: они не поняли, в чем
сущность вопроса, а Воргунов смотрел на них и не понимал их недоуменных
взглядов. Соломон Давидович с осуждением пыхнул губами:
- Пхи! Леса разбирать! Если вы им предложите разобрать самого черта,
так они разберут, к вашему сведению, и все сложат в порядке: лапы
отдельно, копыта отдельно, а рожки и хвости тоже отдельно. Вы можете
спокойно произвести инвентаризацию.
Воргунов повернул к нему голову и произнес с сарказмом:
- Черта мне не приходилось, но думаю, что это все-таки легче, чем леса.
- Ошибаетесь. Черт, вы думаете, он себе будет сидеть и смотреть, как
его разбирают? Он же будет кусаться!
Этот оригинальный спор разрешил Захаров:
- И Соломон Давидович и Петр Петрович запоздали с проблемой: и бог и
черт давно разобраны и сложены в музеях. А леса мы разберем, Петр
Петрович!
Воргунов сделал движение всем телом, которое обозначало, что он
посмотрит, как колонисты разберут леса.
На другой день у диаграммы штаба соревнования особенно толпился народ.
Боевая сводка гласила:
"Положение на фронте 29 августа
Вчера наш краснознаменный правый фланг нанес последний удар противнку:
годовой план швейного цеха выполнен полностью, девочки после короткого
штурма взяли правые башни города, на башнях развевается Красный флаг СССР.
Враг, потерявший всякую надежду на победу, приступил к эвакуации
города. Надеемся, что завтра, несмотря на выходной, наши части левого
фланга и центра вступят также в город".

На диаграмме, действительно, было видно: на правой башне развевается
красный флаг. Это замечательное событие так долго ожидалось, что просто
глазам не верилось, когда оно наступило.
Четвертая бригада в продолжении целого дня ходила смотреть на
диаграмму: действительно, на башнях стоит маленький, узенький красный флаг
и на нем написано: СССР. И на диаграмме было еще видно, как из города
разбегаются враги: они были совсем не синие, они оказались черненькие,
мелкие, довольно противные. Петр Васильевич Маленький нарисовал их тушью,
и, видно, много времени ушло на эту работу, потому что врагов было очень
много.
За ужином прочитали приказ. Было коротко сказано:
"Пятой и одиннадцатым бригадам прибыть на общее собрание в строгом
порядке. Оркестру и знаменной бригаде быть в распоряжении дежурного
бригадира".
И вечером на общем собрании состоялось торжество. Девочки вошли в
парадных костюмах, их встретили знаменным салютом, а потом поздравляли и
вообще хвалили. Конечно, у девочек не было таких "коз" и такого леса, как
у мальчиков, но все-таки нельзя было отрицать, что они здорово поработали,
и поэтому никто из мальчиков им не завидовал, а, напротив, все радовались
и смотрели на девочек сияющими глазами.
На поздравление отвечала Оксана Литовченко. Игорь с гордостью слушал ее
речь. Он гордился тем, что только он один понимал, какая это прелесть -
Оксана! Никто другой не мог так хорошо сказать, как Оксана:
- Вот что я вам скажу, дорогие мои товаищи! Кто ж это и когда мог
думать, что придут девчата в такую красивую комнату, а сорок хлопцев на
серебрянных трубах заиграют девчатам почет? А сами те хлопцы, которые
играли и которые под знаменем нашим стоят, они вместе с нами, и Соломоном
Давидовичем, и с новым нашим главным инженером Петром Петровичем, и с
другими людьми, и самое главное - с Алексеем Степановичем, и с другими,
которых здесь нет, а которые сейчас на работе, и с учителями нашими, и с
мастерами, и с рабочими - все как один человек послухали, что нам сказала
партия большевистская, и что говорил нам Ленин... И послухали и работали
как герои, и не как наймиты, и сделали сколько тысяч и сотен тысяч столов,
и масленок, и чертежных столов, и трусиков, и ковбоек; сделали и людям
послали на потребу. И вот сейчас мы завоевали для себя и для нашей страны
новый завод, такой завод, который будет делать машинки, будем делать для
Красной Армии, бо Красная Армия теперь должна не только пулями, а и
машинами побивать врагов. И не для одной Красной Армии, а и для
трудящихся. И никто из колонистов, ни один человек не ховался в обозе, как
говорит товарищ Киров, самый первый друг и помощник товарища Сталина, а
только один, может быть, гад и до сегодняшнего дня живет между нами, и еще
не покарала его наша рука. И вчера еще пропадали инструменты на заводе.
Видели, как черненькие разбегаются из нашего
города, которых нарисовал штаб соревнования? Такой же черненький и между
нами живет. И девчата просят нас, товарищи колонисты: не нужно нам покоя,
и не нужно нам никакой радости, пока не найдем его и не... не арестуем. И
девчата еще просят, чтоб такое торжество устроить тогда, когда найдем его,
какого еще торжества не было у нас!
Вот какую речь сказала Оксана, и все слушали ее и забыли, кто на каких
станках работал, кто на правом, а кто на левом фланге, а кто в центре.
Сразу вспомнили и театральный занавес, и часы, серебрянные часы Захарова,
и прошлогодние пальто, и много всякого инструмента и добра, пропавшего в
колонии. И вспомнили Воленко. И все согласились с ней, что, когда они
найдут этого гада, - такой нужно праздник устроить в колонии, какого еще
никогда не было. А когда она кончила, все подумали, что ничего отвечать не
нужно на такую речь - все понятно и все одинаково думают. Но только взял
слово для ответа... Воргунов. С каких это пор Воргунов просит слова на
общем собрании? Что такое сделалось с Воргуновым.
Воргунов, кряхтя, полез на ступеньки к бюсту Сталина. Он не хотел
говорить просто с места, он хотел говорить по-настоящему. И колонисты с
большим интересом смотрели, что будет дальше делать Воргунов. А он стал
прямо против знаменной бригады, сразу поднял палец:
- Оксана Литовченко - так зовут эту девушку, которая вам говорила, -
бригадир пятой бригады! Так вот я, старик, старый инженер, кланяюсь низко
и говорю: молодец Оксана Литовченко! Она говорила о самом главном:
черненькие гадики ползают у нас под руками на каждом шагу и мешают
работать. Я вам правду скажу: ехал я к вам и думал: э, что там, балуются с
ребятами, какой там завод. Я не люблю подлизываться, и к вам не
подлизывался и не буду подлизываться. А теперь присмотрелся, прямо говорю:
с вами и мне по дороге. Скорее давайте приведем в порядок новый завод и
скорее давайте работать. Черненьких всяких будем кипятком вываривать,
вместе будем, хорошо?
Колонисты с радостью аплодировали старому инженеру: прибавилось еще
подмога на боевых участках их фронта. А Воргунов продолжал:
- А только на работе я человек строгий. Не скажу: страшно строгий, но
так... не полегче Алексея Степановича!
- Подходяще! - закричали колонисты.
- Подходяще? Тогда по рукам. И вы будете меня слушаться.
- А вы нас?
- Вас слушаться? Да, что ж, пожалуй, иногда и придется!..
Воргунов смеялся, стоя возле бюста Сталина, а колонисты смеялись, стоя
вдоль дивана. Смеялись и в оркестре, и знаменная бригада, и четыре
строевые шеренги девочек.
На другой день боевая сводка обьявила:
"Враг покинул стены нового города. Наши части по всему фронту вступили
в город. Наши красные флаги развиваются на всех башнях. Последние силы
врага залезли на территорию строительства и прячутся между бочками и
ящиками и в кучах мусора. Часть засела на старом стадионе. Постановлением
совета бригадиров решено в течение сентября выбрать их из последнего
убежища, чтобы к празднику 7 Ноября не осталось в колонии ни одного
врага".


18. ЧТО ТАКОЕ ЭНТУЗИАЗМ

Воругнов считал: как раз будет хорошо назначить один месяц для приведения
в порядок территории строительства, старых и новых зданий. Воргунов,
вероятно, правильно рассчитал, что энергия одиннадцати бригад чего-нибудь
стоит. Но уже 31 августа общее собрание постановило:
"1. При таком положении заниматься в школе все равно невозможно. Начало
учебных занятий перенести на 15 сентября, с тем чтобы зимних вакаций не
устраивать.
2. Работать без сигнала "кончай работу", а сколько влезет.
3. Работать по ответственным бригадным участкам.
4. Закончить работу к 15 сентября".
1 сентября все бригады вышли на работу сразу после завтрака - в одну
смену. Этого Воргунов не ожидал. Он рассчитывал на 100 человеко-дней в
сутки да еще сбрасывал 35 процентов на "детскую поправку". Но уже в конце
первого дня увидел, что в его распоряжении полных восьмичасовых двести
человеко-дней, а что касается поправки на малолетство, то здесь вообще
было трудно что-нибудь разобрать. Во многих местах работа имела,
безусловно, детский характер.
Строительная площадка вдруг приобрела новый вид. И раньше на ней
работало до двухсот строителей: плотников, столяров, штукатуров, рабочих.
И сейчас они были на своей работе, строительный организм остался тот же. А
колонисты как будто даже и не изменили ничего существенно. Эти мальчики и
девочки и меньше знают, и меньше у них физической силы, но зато они как
кровь в организме. Как кровь, они стремительны и вездесущи. Они
пропитывают своим участием, словом, смехом, требованием и уверенностью
каждый участок работы, везде копошатся их подвижные фигурки, что-то тянут,
кряхтят, кричат, потом забеспокоятся вдруг, как воробьи, целой стаей
срываются и уносятся на новую линию, где требуется помощь.
В самом корпусе, там, где почва идет под уклон, работают девочки. Их
бригадам выпала трудная работа: высыпка. Сюда нужно поднести тысячи
носилок земли, и пока этого не будет сделано, нельзя настлать полы, нельзя
устанавливать фундаменты для станков.
Где-то на каком-то секретном совещании девочки постановили работать
бегом. В первый день этот способ всех поразил, но ребята говорили:
- Упарятся, куда ж там!
Но бегом девочки работали и на другой день, и на третий, а потом уже
стало ясно: они не только не умариваются, а, пожалуй, просто привыкают
работать бегом. И тогда между ребятами пошли другие разговоры:
- Смотри ты: и с пустыми носилками бегом, и с полными бегом!
Воргунова эти детские темпы начали уже и тревожить. Он все чаще и чаще
заходит в здание и смотрит. Мимо него пролетает пара за парой и хохочут:
- Здрасьте, Петр Петрович! Как мальчишки там, не гуляют?
Вместе с колонистами работают и учителя и инструкторы. Пожилая
инструкторша швейного цеха тоже бегает за девочками и застенчиво и
счастливо протестует:
- Меня, старуху, загоняли, подлые девки. Им, понимаешь, это удобно:
легкие они, а мне куда там за ними. Правда, они все-таки придерживают,
когда со мной.
На готовой уже площадке, у почти сложенного фундамента, сидит на земле
старик каменщик и смеется беззубым ртом.
- В жизни ничего такого не видел: это я тебе вот что скажу: до чего
упорный народ! И все смеются... Смотришь, смотришь, аж зло берет; эх, коли
мне помолодеть бы! Уж я пробежался бы, смотри какую и перегнал бы! Ох!
Он вдруг вскакивает и бросается вдогонку за Леной Ивановой и Любой
Ротштейн.
Четвертой бригаде поручена работа специальная: они бьют щебень для
бетона. Кирпичные остатки рассеяны по всей территории строительства, и они
исчезают под молотками пацанов, как огонь под струей из брандспойта. Не
успеешь оглянуться, а пацаны уже на новом месте сидят на корточках,
постукивают молотками и, по обыкновению, спорят:
- Строгальный, если постель ходит, а если резец ходит, так это
называется шепинг! Ох, там шепинг один маленький, называется "Кейстон"!
- Шепинг - это тоже строгальный.
- Нет, строгальный - это если постель ходит.
- О! Постель! Какая постель!
- А так говорится!
- А потом ты еще скажешь: одеяло ходит! А потом скажешь: простыня
ходит!
- Вечно спорите, - говорит Брацан, поглядывая на набитый щебень. -
Давайте щебень на площадку.
- А чем будем давтаь? В руках, да?
- А носилки шде?
- Девчата забрали, у них не хватает.
- Так беги, возьми у девчат.
- Ох, возьми, так они тебе и дадут! А с ними спорить, все равно в
рапорт попадешь, а они, конечно, правы! И вчера набрехали, я даже ничего
не говорил, а они сказали: грубиян!
Бригада Брацана на одном из самых почетных мест: асфальтовые тротуары!
Раза три в день к колонии подьезжает автомобиль с котлом, в котором
варится асфальт. По всей территории колонии протянулись сотни метров
широкой дорожки. Сейчас она кое-где уже готова. В других местах только
выкопаны земляные ящики, и бригада Брацана засыпает их щебнем и
бетонирует.
У главного заводского корпуса бригада Похожая убирает леса. Разборка
лесов - такая приятная работа, что из-за нее чуть не поссорились в совете
бригадиры, пришлось тянуть жребий. А когда счастливый удел разбивать леса
выпал девятой бригаде, Похожай прямо с совета побежал к главному корпусу,
и за ним побежала вся бригада. Воргунов больше всего беспокоится о девятой
бригаде. Он стоит внизу и кряхтит от беспокойства. Сегодня разбирают леса
в том месте, где здание делает поворот и где примостки и переходы
чрезвычайно перепутаны. Двадцатиметровое бревно застряло и торчит в
паутине лесов почти вертикально. Колонисты облепили его своими телами и
стараются вытащить. Жан Гриф стоит на самой верхней
доске и размахивает кузнечным молотом. На этот молот и поглядывает
Воргунов, он еще не слышал никогда, чтобы леса разбирали при помощи
кузнечного молота. Жан Гриф с оглушительным звоном пускает молот на
соседний участок примостков, оттуда срывается несколько досок, и сам Жан
пошатывается на своем узком основании. Сидящие пониже прячут головы, чтобы
пролетающие вниз предметы их не зацепили. Воргунов переходит на "ты".
- Что ты делаешь? Что ты делаешь, безобразник?
- А что? - удивленно спрашивает Жан Гриф и заглядывает вниз. И вся
девятая бригада смотрит сверху вниз на Воргунова и старается понять, чего
ему нужно.
Но Воргунов уже забыл о сокрушительном молоте Жана Грифа. Его внимание
привлек маленький Синицын: по вертикально торчащему бревну он ползет вверх
и держит в зубах веревку. Воргунов поднял обе руки и закричал, насколько
позволял ему кричать низкий, хрипящий голос:
- Куда ты полез? Куда тебя черт несет?
Синицын тоже смотрит сверху на Воргунова и тоже спрашивает:
- А что?
- Слезай сейчас же! Слезай, такой сякой, тебе говорю!
Бригадир девятой - Похлжай - тоже сидит на верхних примостках и бузит:
- Пускай лезет! А то мы здесь до вечера провозимся. Он веревку привяжет
и больше ничего.
- Да ведь бревно не укреплено! Бревно не укреплено!
- А куда ему падать? - спрашивает Похожай. - Мы, двенадцать человек,
дергали, и то не падает.
Но спор не имеет значения. Синицын уже на верхушке бревна и привязывает
веревку. Воргунов следит за ним немигающими глазами.
- Идемте, идемте, скажите что-нибудь. У меня волосы дыбом! Что они
делают! Что они делают!
Губы у Дема дрожат, и смешно шевелятся пушисты усы. Воргунов посмотрел
по направлению его руки и увидел картину, действительно волнующую: на
деревянной крыше сарая стоят человек пятнадцать и поют:
- И туда! И сюда! И туда! И сюда!
Они ритмически раскачиваются, и вместе с ними раскачивается на слабых
ногах вся конструкция сарая. Раскачивается все больше и больше, трещат ее
кости, начинают выпирать сквозь деревянные бока какие-то колья и концы
досок. Воргунов побежал и что-то закричал колонистам. Но поздно: здание
сарая рухнуло, тучи пыли и древесного пороха взлетели вверх, раздался
страшный сложный треск, и в этом порохе и в этом треске провалились,
кажется провалились сквозь землю, все пятнадцать колонистов.
На секунда затихли их голоса, потом раздается смех, визг, обыкновенная
возня мальчиков. Сарая нет, а на земле лежит плоская груда всякого
деревянного хлама, и из-под нее один за другим вылезают колонисты. Дем
схватился за голову, убежал. Воргунов остановился, достал носовой платок,
вытер лысину. Мальчики все вылезли из-под обломков и, и все начали
смотреть на следующий сарай. Маленький ушастый Коротак закричал что-то и
выбежал вперед. Вот он ужен на крыше сарая и торжествует.
Воргунов теперь уже не кричит. У него спокойные басовые нотки приказа:
- Эй, на сараях! Какая бригада?
- Десятая, - отвечает несколько голосов.
- Где бригадир?
- Есть бригадир, товарищ Воргунов!
Перед Воргуновым стоит Илья Руднев, невинными глазами смотрит на
главного инженера и ожидает распоряжений. Тем же спокойным басом Воргунов
говорит:
- Черт бы вас побрал, что это такое в самом деле!
- А что?
- Вы бригадир десятой? Ваша фамилия?
- Руднев.
- В качестве заместителя заведущего я, кажется, имею право вас
арестовать.
Глаза Руднева удивленно настораживаются:
- За что?
- Кто это вам показал такой способ разборки?
- А чем плохой способ? Уже третий сарай повалили. Еще два осталось.
- Я решительно запрещаю, понимаете, запрещаю!
Руднев умильно смотрит в глаза Воргунова:
- Товарищ Воргунов! Давайте уже и эти два повалим. Все равно.
- Я не разрешаю.
- Что там... два сарая!
- Вы еще возражаете? Отправляйтесь на один час под арест. Немедленно!
- Есть, один час под арест, - салютует Руднев и, обернувшись к бригаде,
кричит:
- Перлов, прими бригаду, я выбыл из строя!
Коренастый, широкоплечий Перлов тоже салютует:
- Есть, принять бригаду!
Он немедленно отдает распоряжение по десятой бригаде:
- Некогда ворон ловить. Бери его штурмом!
Десятая бригада полезла на крышу. И Воргунов сдался: он положил руку
на плечо Руднева и произнес жалобно:
- Руднев, голубчик, прекратите! Нельзя такой способ!
- А как?
- Руднев, прекратите немедленно, они же шатаются, уже шатаются!
- Да вы не обращайте внимания!
Но Воргунов наконец взбеленился. Он кричал, ругался, приказывал и
добился-таки своего: десятая бригада слезла с сарая. Потом в совете
бригадиров Руднев в порядке самокритики говорил:
- Конечно, у нас наблюдалась непроизводительная трата энергии: два
сарая разбирали два дня, когда можно было повалить их за пятнадцать минут,
если применить рационализацию.
В конце площадки восьмая бригада валит лишние деревья, чтобы расширить
цветники перед новыми зданиями. Здесь тоже рационализация: Игорь и Санчо
распиливают толстый ствол поваленного дуба, а Данило Горовой сидит на
стволе и благодушествует. К работающим подошел Захаров, и Данило покраснел
и обратился к нему с жалобой.
- Вот новый бригадир, Алексей Степанович! Работать не дает.
Игорь оставляет пилу и дает обьяснение заведующему:
- Абсолютно необходимая мера, Алексей Степанович! В данной обстановке
Данилу нельзя рассматривать как двигатель! Ни в коем случае. Данилу нужно
рассматривать как пресс, принимая во внимание его вес и спокойный
характер. Другой колонист не миог бы усидеть на месте, пока мы пилим, а
Данило усидит.
- Угу, - Захаров кивает головой. - Правильно. А как вы используете
другие качества Данилы?
- Следущее качество: вес. Видите, Данило сидит на этом конце. Данило,
улыбнись! Нам легче пилить, потому что этот дуб такой проклятый, как
схватит пилу, ничего иначе не выходит.
- А может, выгоднее было бы товарища Грохового использовать как
дополнительную силу, тогда двое бы из вас пилили, а третий отдыхал.
- Абсолютно невыгодно. Пробовали: коэффициент полезного действия
катастрофически падает.
Данило Горовой послушал-послушало и начал сползать со ствола.
- Ох, Алексей Степанович! Видите, внесли разложение в нашу трудовую
семью!
Захаров засмеялся и ушел. Издали оглянулся и увидел: Игорь и Санчо
пилят, а Данило сидит на стволе.
Всех бригад в колонии одиннадцать, и у каждой бригады ответственное
поручение. И каждой бригаде должен уделить внимание Воргунов, и везде
беспокоят его слишком "детские" темпы. За рабочий день накричится главный
инженер, наволнуется, потом бредет к Захарову и говорит:
- Ну его... знаете... удивляюсь вам, как вы можете работать с этим
народом!
А вечером Воргунов заскучал. Скучал, скучал, ходил между своими
обьектами, а потом не вытерпел, отправился в спальни. Пришел в девятую
бригаду, сел на стул и сказал:
- Товарищ Похожай, вытащили то бревно?
- Какое бревно?
- А торчало такое... высокое.
- То, которое на углу, или то, которое возле литейного, или то, которое
сзади?
Воргунов молча вытер лысину и успокоился:
- Ага... значит, три бревна, ну... бог с ними. А вы хорошо здесь
живете. Чистенько и весело, наверное.
А потом они заспорили об энтузиазме. Похожай сказал:
- Вот как возьмемся за новый завод, Петр Петрович, с энтузиазмом
возьмемся!
- Это как же... с энтузиазмом.
- А по-комсомольскому!
- Ага!
- А вы в энтузиазм не верите?
- Что это такое - верить? Я или знаю что-нибудь, или не знаю.
- А энтузиазм вы знаете?
- Энтузиазм знаю, как же. Но вот, например, вы геометрию знаете?
- Знаем.
- Какая формула площади круга?
- Пи эр квадрат.
- Как можно эту формулу изменить при помощи энтузиазма?
- Ну, так это само собой! Энтузиазм совсем не для того, чтобы формулы
портить.
- А вот вы сегодня испортили не одну формулу.
- Когда мы испортили?
- А вот, когла леса разбирали.
- А какие ж там формулы?
- Там на каждом шагу формулы. Если бревно стоит, оно на что-нибудь
опирается. Есть определенные законы сопротивления материалов и т. д. По
этим законам есть и советский закон: нельзя так разбирать леса. А вы, как
папусаы, полезли, полезли, веревку в зубах потащили. А Руднев со своей
бригадой как сараи валил? Сколько н формул испортил? А формулы портить,
сами говорите, нельзя.
Девятая бригада закричала, возмутилась, сейчас же нашлись и возражения:
- А на войне как? А если на войне. Тоже формулы?
- А как же?
- По формулам? На войне?
- Ребятки мои! Война - это дело серьезное: умирать ты обязан за Родину?
Вот тебе и первая формула? Правильно? Ага! Замолчали! А глупо умирать ты
имеешь право?
- Как это глупо?
- А вот так: вылезешь просто на окоп и начнешь руками размахивать, а
тебя и ухлопают! Имеешь право?
- Это если кто захочет...
- Ничего подобного. Никто не имеет права этого хотеть. Ты боец, ты
нужен, ты не имеешь права! Ага? Замолчали. Ну, до свидания. Завтра я вам
не позволю формулы портить.
Поднялся и ушел. А девятая бригада посмотрела ему вслед, и Похожай
сказал:
- Смотри ты какой? Он против энтузиазма!
- Да нет, он не против!
- Как не против?
- Против.
- Нет, не против.
И пошел из девятой бригады этот вопрос гулять по всей колонии. Все и на
работе и во время отдыха старались разрешить его как можно правильнее.
Пока происходили эти теоретические изыскания по вопросу об энтузиазме,
работа на строительстве шла в прежних темпах и Воргунову всегда удавалось
отстоять свои формулы. К 15 сентября строительную площадку нельзя было
узнать: обнажились прекрасные горизонтали зданий, клумбы и дорожки
нарядной лентой окружили их; в цехах среди блестящих новизной полой
аккуратными рядами строились станки. Кое-где продолжали еще работать
штукатуры, и жизнь для них наступила тяжелая. При входе на завод стоял
часовые с винтовками, и улеглись на пол сухие и влажные тряпки.
- Товарищи, вытрайте ноги.
- Ась?
- Ноги вытирайте.
- Это я?
- Вы. Пожалуйста, вот тряпка.
- Да я - штукатур, дорогой!
- Все равно.
- Да где ж такое видано, чтоб штукатуры вытирали ноги?
- Значит, видано.
Штукаткр трет подошвы, привыкшие никогда нигде не вытираться, и,
пораженный, рассматривает часового. А потом штукатуры ходили жаловаться к
Воргунову и Захарову. Воргунов ответил им:
- И ты вытирал?
- Вытирал.
- И не умер?
- Да что ж там умереть...
- Ну и хорошо.
А Захаров сказал:
- Ничего не могу поделать. Они и меня заставляют.
- Да ну? И тебя!
Так ничего и не вышло.
15 сентября на общем собрании Воргунов докладывал об окончании работ,
очень хвалил все колонистские бригадв, а про формулы ничего не сказал.
После собрания спросил у него Похожай:
- Все-таки отвечайте, есть энтузиазм или нету?
Воргунов хитро отвернулся:
- Это еще иначе называется, друзья: это честьность, это любовь, это
душа! Душа у вас есть?
- Душа? Должна быть...
- Тото ж! Вот это и есть энтузиазм!


19. НА НОВОМ ЗАВОДЕ

Еще раньше уехали и старые и новые студенты. Их провожали торжественно%
говорили речи под знаменем, эскортировали всем строем до вокзала, и на
вокзале кое-кто даже поплакал, конечно, не четвертая бригада.
Плакали больше девочки, которым было жалко расставаться с Клавой
Кашириной, но и в восьмой бригаде и другим не так легко было проводить
Нестеренко, и Колоса, и Садовничего, и Гроссмана.
А на место уехавших прибыли новые. Были здесь и семейные, и "с воли", и
из-под ареста, и мальчики, и девочки. В день их прибытия Игорь Чернявин
был дежурным бригадиром. Вспомнил он тот день, когда Воленко принимал его,
и радостно стало и грустно: где теперь Воленко?
Новеньким лафа теперь в колонии. Уже замки висят на старых цехах
Соломона Давидовича и осенняя поросль - до чего шустрая! - начала уже
прикрывать старые дорожки, протоптанные колонистами. Стадиону так и не
удалось сгореть. Пришли рабочие и в несколько дней разбросали это
замечательное сооружение. И никто о нем не пожалел, даже Соломон Давидович
вздохнул свободно и перестал ожидать пожара.
Соломон Давидович назначен сейчас начальником отдела снабжения и сбыта.
В день назначения он благодарил колонистоа за боевую и героическую работу
на старом производстве, вспоминал, с каким напряжением, с каким страданием
заработали они шестьсот тысяч на новый завод, говорил, что он никогда в
жизни не забудет этот прекрасный год. И прослезился Соломон Давидович, и
не стеснялся слез, и никто не упрекнул его за слезы. А потом воспрял духом
и даже так сказал:
- Раньше я думал, что у меня потухающая кривая. А теперь скажу вам,
товарищи колонисты, пока сердце бьется, не может быть потухающей кривой.
Правильно сказал Санчо Зорин, что эту кривую оппортунисты выдумали.
Поздно вечером в кабинете Захарова Соломон Давидович уже забыл о старом
производстве, а с большим энтузиазмом готовился к новому своему делу:
снабжению и сбыту. И сказал Захарову:
- Со щитом или под щитом, а снабжение у нас будет неплохое,к вашему
сведению.
Захаров обнял Соломона Давидовича и только незначительное изменение
предложил к его боевому кличу:
- Надо говорить "со щитом или на щите", Соломон Давидович. Так греки
говорили.
- А "под щитом" - они не говорили?
- Нет, не говорили, Соломон Давидович.
- Под щитом, значит, им было без надобности?
- Совершенно верно. Так говорили греки, когда отправлялись на войну. Со
щитом вернусь, - значит, с победой. На щите, - значит, принесут меня
убитым. Со щитом или на щите.
Соломон Давидович внимательно прслушался к этой исторической справке и
усомнился.
- Если я правильно понимаю, для нас подходит только со щитом, а на щите
для нас абсолютно не подходит. Какой же смысл может быть для отдела
снабжения на щите?
- Пожалуй.
- Тогда скажем так: со щитом или с двумя щитами! Это вполне приемлимо
для отдела снабжения.
С таким исправленным классическим лозунгом Соломон Давидович и ринулся
в новый бой. К его услугам скоро появилась легковая машина - газик, и на
газике шофер - Миша Гонтарь.
Да, новеньким лафа сейчас в колонии! Они сразу пошли на новый завод, с
первого же дня попали в такое место, которое иначе нельзя назвать, как
земным раем!
17 сентября двести с лишним колонстов вошли в стены завода. Каждому
было выбрано прекрасное место - кому в механическом цехе, кому в литейном,
кому в сборочном, кому в инструментальном.
Механический цех помещался в первом этаже. Второго этажа, собственно
говоря, нет, но есть балкон второго этажа, который проходит по всем
четырем стенам огромного зала и не мешает этому залу освещаться с крыши. В
механическом цехе стоит полсотни прекрасных станков, и советских, и
заграничных: токарные, револьверные, шлифовальные, строгальные,
зуборезные, фрезерные, сверлильные, долбежные. Каждый станок прекрасен,
каждый по-своему наряден: у одного сияют никелированные части, другой
солидно скромен в матовых отблесках стали, третий умен и изящен, ак
дипломат, четвертый красив в неповторимо привлекательных линиях
своего черного зеркального тела. Маленький шепинг "Кейстон" еще
жирно покрыт масляной желтоватой смесью. За ним ухаживают, его обмывают и
наряжают Филька Шарий и Ваня Гальченко - новые его владетели.
Первыми завертелись токарные станки "Комсомольцы" и "Красный
пролетарий". На них целиком перешли третья и десятая бригады. Через день
начали работать револьверные - здесь Зырянский, Поршнев, Садовничий,
Яновский и другие ветераны колонии. Скоро заработали тигли в литейном и в
механическом цехе появились блестящие алюминием части кожуха сверлилки:
верхний щит, нижний щит, станина. Эти же блестящие детали скоро
завертелись и в патронах токарных и револьверных.
На станках теперь требуется точная работа, а колонисты еще не искушены
в точности, и поэтому они осторожны, как в лаборатории. Два раза в минуту
берет колонист шаблон или штанген и проверяет деталь в работе. Верхний
этаж - сборочный цех - почти целиком отдан девочкам и пацанам, здесь
больше всего требуются их ловкие руки. До целой сверлилки еще очень
далеко, но "узлы" уже начали собираться, и в девичьих руках заходили
первые якори.
После школы в аудиториях и школьных кабинетах занимаются группы,
организованные комсомолом для лучшего проникновения в тайны производства.
Тайн этих немало, работа каждой детали представляет очень сложную задачу,
разрешение которой связано и с характером станка, и с комплектом многих
приспособлений. В сборке то и дело выясняется, что эту операцию нужно
производить не так, а иначе, что многие детали лучше штамповать, чем
точить. В электросверлилке целая система шестеренок, а с ними хлопот
больше всего. Целую нделю ходил черный как уголь, угрюмый и неповоротливый
инженер Беглов вокруг зуборезного "Марата". Вместе с Семеном Касаткиным
они с замиранием сердца ожидали выхода очередной шестеренки, а когда
шестеренка родилась - ее еще теплое тельце дрожит на ладони Беглова, -
Касаткин чуть не со слезами смотрит на ладонь инженера и говорит:
- Опять на концах сьело...
- Стело.
- А давайте на модуль один попробуем!
Беглов смотрит в лицо Семена, но видит не серые большие глаза, а
исписанный цифрами листок бумаги, на котором он ночью высчитывал работу
фреза модуль ноль семьдесят пять сотых.
- Нет... давай еще разок пройдемся этим чертом.
- Все равно не выйдет, - говорит Семен Касаткин, но покорно пускает
свой сложный станок, и снова они стоят над станком и с замиранием сердца
ожидают.
По цехам заходили контролеры: Мятникова, Санчо Зорин, Жан Гриф. В руках
у них шаблоны, образцы и прочая точная механика. Между колонистами
поселилось и прижилось слово "сотка". На втором этаже завертелся
круглошлифовальный "Келенбергер", на который Александр Остапчин и Похожай
распостранили весь запас любви и заботы, какой только может поместиться в
душе колониста. Шлифовка валиков и здесь
производилась сначала с ежеминутной проверкой шаблоном. Через две недели
Похожай научился слово "сотка" произносить без всякого почтения.
- Что прикажете? Снять на полсотки? Есть, товарищ инструктор...
Поохжай пускает станок и чуть-чуть склоняется к нему: его глаза, его
нервы, его пятые, шестые и десятые чувства - все сосредоточились на
подсчете бесконечно малых движений станка, - и вот хитрый, удирающий,
неуловимый момент пойман. Похожай выключает станок и протягивает
инструктору деталь!
- Есть на полсотки, товарищ инструктор! Получайте.
Завод разворачивается: уже в кладовых некоторые полки заполнены
деталями, уже стружек стало выметаться из цехов полные ящики, уже в совете
бригадиров стали поругивать деревянные модели и просили молодого инженера
Комарова дать обьяснения. Комаров пришел с розоватым оттенком на обычно
бледных ланитах и отбивался:
- Все, что можно было сделать в инструментальном цехе, сделано.
Осталось еще сорок приспособлений, они будут готовы через неделю.
Лимитирует сталь номер четыре, которую Соломон Давидович обещал...
Колонисты слушают Комарова, верят ему и уважают его, а все-таки
спрашивают:
- Почему, когда привезли сталь номер четыре, так она два дня лежала в
кладовой, а потом только догадались ее выписать?
- А почему чертежи кондуктора для детали сто тринадцатой с ошибкой?
Комаров краснеет еще больше и посматривает на Воргунова, а Петр
Петрович говорит:
- Ага? Что ж вы на меня смотрите? Вы на них смотрите!
Филька Шарий сидит, как обыкновенно, на ковре и тоже высказывается:
- Это потому, что Иван Семенович слишком много внимания... это...
слишкоми много внимания Надежде Васильевне...
- Филька, - возмущается Торский, - что это такое, в самом деле! Всегда
тебя выгонять нужно из совета!
Филька надувает губы и отворачивает лицо: он еще не помнит, чтобы к
нему относились справедливо. Но и у Комарова положение после
Филькиноговыступления не из легких. Он быстро перебирает в руках
инструментальные бумажонки и бормочет...
- Я не могу... такие разговоры... Я назначен работать, а не
выслушивать...
Бригадиры дипломатически смотрят на окна, у Оксаны чуть-чуть
вздрагивают губы. Захаров поправляет пенсне.
Вечером Комаров пришел к Захарову с заявлением об уходе. Захаров
положил заявление перед собой и разглядывает почерк Комарова
недоверчивым взглядом:
- Это не нужно, Иван Семенович!
- Как не нужно? Какое они имеют право... в личные дела...
- Да что ж тут такого? В наших личных делах нет ничего позорного. Все
знают, что вы влюблены в Надежду Васильевну, все вам сочувствуют,
радуются, а Филька, конечно, ничего не понимает в этих делах.
Комаров после этого случая дней десять ходил по колонии мрачный и
старался не встречаться с Надеждой Васильевной. Через десять дней
у него опять было столкновение с советом бригадиров, только уже по другому
вопросу: совет хотел колониста Редьку перевести в механический цех.
Комаров долго возражал против этого, а потом из себя вышел:
- Так и знайте: заберете у меня Редьку - ухожу с завода!
И смотрел после этих слов на бригадиров злой и бледный. Бригадиры
удивились, а Филька произнес:
- А что ж? Он правильно говорит! С какой стати!
Совет бригадиров уступил, а вечером Захаров сказал Комарову:
- Видите, отстояли дело, ваш верх.
Комаров улыбнулся и прямо от Захарова пошел в гости к Надежде
Васильевне.
Очень трудно в той части горизонта, где помещается сфера Соломона
Давидовича, - там всегда толпятся грозовые тучи. Деньги все истрачены на
строительство и оборудование, старый завод закрылся, новый еще не
выпускает продукции. И Соломон Давидович "парится".
- Сколько угодно есть предложений. Дадут какой угодно аванс, только
подпишите договор на сверлилки.
- Сверлилок еще нет, - отвечает Захаров.
- Но будут же, или они никогда не будут?
- Первые сверлилки будут, вероятно, плохие.
- Какое это имеет значение, плохие или хорошие, но их продать можно?
- Их продать нельзя.
- Алексей Степанович, говорите такие слова тому, у кого хорошие нервы,
а у меня очень плохие нервы. Как это так: нельзя продать готовую
продукцию?
Захаров молчит, и Соломон Давидович страдальчески вздыхает:
- Разве я теперь человек? Я теперь угорелая лошадь!
Новый завод, как и всякое настоящее дело, оказался трудным. Заедало то
в одном месте, то в другом таинственные секреты открывались там, где,
казалось, все безоблачно и все предначертано. И не только нервы Соломона
Давидовича иногда гуляли, но и в четвертой бригаде начинало дебоширить
беспокойство, то самое беспокойство, которое иначе еще называется чувством
ответственности. Новый завод колонисты воспринимали как небывалое и
невиданное счастье, выпавшее на их долю@73. Если они знали, что
Октябрьская революция принесла людям новую жизнь, то для них эта новая
счастливая жизнь была неотделимо от завода электроинструмента. И поэтому
так страстно хотелось, чтобы скорее выходили сверлилки, чтобы скорее
приехали за ними представители Красной Армиии промышленности, чтобы как
можно скорее Советское правительство издало приказ, запрещающий ввоз
электросверлилок из-за границы.
Игорь Чернявин получил самый лучший станок на заводе -
плоскошлифовальный "Самсон Верке". Он стоит в углу механического цеха
рядом с шепингом "Кейстон". Игорь Чернявин рассказывал товарищам:
- Этот станочек - самое симпатичное существо на свете. С ним даже
разговаривать можно, такой он симпатичный.
Игорь и в самом деле разговаривал со станком, особенно когда приходил
по утрам. Станок, действительно, у Игоря занятный: плоский предмет,
который нужно шлифовать, ничем не прикрепляется к доске, а просто
Игорь тронет выключатель сбоку, и деталь пристанет к столу, как будто они
из одного куска вырезаны.
- Магнитный стол, - говорит Игорь. - Магнитный стол - это вам не
какой-нибудь дореволюционный патрон@74.
И все-таки Игоря постиг удар. В маленьком шкафчике, в самом станке,
стоял флакон особого, дорогого машинного масла, которое с большим трудом
добывал Соломон Давидович исключительно для этого станка. И вот однажды
утром пришел Игорь в цех, открыл шкафчик, а флакона не увидел. Может быть,
Игорь забыл поставить его в шкафчик. Игорь обыскал станок, задумался,
произнес тревожно:
- Синьор! Я вчера смазывал ваши части и поставил флакон в шкафчик! Куда
вы его задевали?
Но шлифовальный молчал, и было видно по выражению его лица, что он тоже
расстроен проишествием. Рядом на "Кейстоне" работал Филька. Игорь
подозрительно посмотрел на Фильку и на шепинг, но у обоих выражение было
самое добродетельное. Игорь целый день искал свое масло, так и не нашел.
Подобные случаи перестали удивлять колонистов.
Кражи в колонии продолжались. С открытием нового завода они
сосредоточлись на инструментах. Не было дня, чтобы не пропадало что-нибудь
возле того или другого станка: микрометр, штанген, приспособление, ключи,
дорогие резцы. Захаров отдал приказ - после конца работы все сдавать в
кладовую, кроме необходимых "текущих" вещей, приписанных к данному станку,
а такие вещи запирать под замок в тумбочках. Это не помогло, потому что и
из тумбочек, из-под замка, вещи все равно пропадали. Заведующий
инструментальной кладовой, бывший литейщик Баньковский, только и делал,
что составлял акты на пропавшие инструменты, приносил к Воргунову на
подпись и говорил:
- Тут... в этой колонии, воров... половина. Вот увидите, они все
раскрадут.
Воргунов неохотно, морщась, подписывал акты, отворачивался от
Баньковского, а потом шел к Захарову:
- Что делать? Нельзя же работать! Микрометры - ведь дорогая вещь, их не
так легко достать.
Захаров молча выслушвал, круто поворачивался на стуле, опирался руками
на колени: на одну ногу кулаком, на другую ногу локтем, закусывал нижнюю
губу. Воргунов следил за ним и спрашивал:
- Как вы думаете, сколько воришек есть в колонии?
Захаров отвечал, не меняя позы.
- Петр Петрович, воришки есть, конечно, но наши воришки - люди с
чувством и сердцем, они на заводе красть не будут.
- А кто крадет? Кто? Я сплю и дрожу: если будут украдены фрезы, мы
остановимся надолго. Таких фрезов во всем городе нет, они никому не нужны,
кроме нас, а сделать фрез, вы знаете, что это значит?
Говорят, если у человека на лице родимое пятно, то он к этому
привыкает. Кражи в колонии были тоже неприятным родимым пятном, которое
искажало светлое человеческое лицо коллектива, но привыкнуть к нему
колонисты все-таки не могли. Игорь несколько дней искал свое масло, другие
искали свои микрометры и штангены, но думали все уже не о своих
обиженных станках, а о большом всеобщем горе, о всеобщем бессилии
коллектива.
Игорь еще искал свое масло, когда перед обедом в кабинет Захарова
пришел дежурный бригадир Рыжиков и забыл даже стать как следует.
- Алексей Степанович, новая кража: все фрезы с зуборезных, до одного!
- Что?
- Ни одного фреза не осталось - восемнадцать штук!
Захаров снял пенсне, положил на стол, крепко прижал пальцы к глазам,
потом долго натирал ладонями щеки, наконец сказал:
- Есть!
- Обыск нужно, Алексей Степанович.
- Не нужно... обыска.
Рыжиков вздохнул, молча поднял руку и вышел.


20. ВРАГИ

В пять часов вечера Филька и Ваня Гальченко вышли из кабинета Захарова.
Володя Бегунок трубил сбор бригадиров. Рыжиков услышал сигнал и удивился:
почему трубят без ведома дежурного бригадира? Он пошел к Захарову.
- Ах, да, - сказал Захаров, - ты извини, срочно нужно. Я все равно
хотел тебе сказать, ты задержи ужин, потом поужинаем.
Но раньше, чем собрались бригадиры, Игорь Чернявин стал перед
Захаровым:
- Я знаю: масло сперли Филька и Ванька. И я прошу: вы их построже
допросите.
- Но ведь у тебя нет доказательств?
- Если бы были доказательства, я вас не беспокоил, а прямо в совет
бригадиров. А вы их хорошенько допросите. Они работают рядом на "Кейстоне"
и сперли.
В кабинете сидели Воргунов, Соломон Давидович и Надежда Васильевна.
Игорь не стеснялся их присутствия, теперь было все равно, никого нельзя
жалеть и ни с кем считаться. Захаров почему-то улыбался и явно не
сочувствовал Игорю:
- Что же я могу сделать?
- Их нужно в работу взять, Алексей Степанович. Я позову.
- Позови.
Звать было недолго. Игорь открыл дверь в комнату совета и сказал:
- Эй вы, ступайте сюда.
Очевидно, обвиняемые прекрасно догадались, кому нужно "ступать сюда".
Филька и Ваня вошли в кабинет, аккуратно салютнули Захарову. Ваня тихонько
присел на диване и сразу засмотрелся на потолок. Филька стал перед столом,
готовый разговаривать с Захаровым. Захаров поправил пенсне и спросил
голосом средней строгости.
- Чернявин вот... обвиняет вас в том, что вы взяли у него флакон масла.
Филька поднял глаза к Игорю:
- Мы взяли масло? Чудак какой! Ничего мы не брали.
- А я говорю: вы взяли.
У Фильки замечательная мимика: она убедительна, серьезна, пышет
здоровьем.
- Ты посуди, Игорь, для чего нам твое масло? У нас свое есть!
- У меня было особенное, дорогое!
- Ах, особенное? Очень жаль! Где оно у тебя стояло?
- Да чего ты прикидываешься? Где стояло! В станке, в шкафчике!
Филька даже головой помотал от сильной впечатлительности:
- Вооборажаю, как тебе жалко!
- Смотрите, он еще воображает! Вы на это масло давно зубы точили.
- Мы и не знали, что оно у тебя есть. Правда же, Ваня, не знали?
Ваню этот разговор, кажется, совсем не интересовал. Ваня больше
разглядывал кабинет, это вполне устраивало его, так как избавляло от
необходимости встречаться с разными взглядами Соломона Давидовича,
Воргунова... Так же, рассматривая кабинет, Ваня завертел головой, значит,
действительно они не знали ничего про масло. Игорь закричал:
- Вот распустились! Стоит и брешет: не знали! А сколько вы ко мне
приставали: дай помазать! Приставали?
Филька добродушно согласился:
- Ну... приставали.
- И что же?
- Да... ничего... Что же? Не даешь, и не надо.
- А сколько раз вы просили Соломона Давидовича купить вам такого масла?
Чуть не со слезами: купите, купите! Что ты теперь скажешь?
Действительно, что теперь скажет Филька? Этот вопрос всех
заинтересовал: Захаров даже вперед подался и положил голову на кулаки.
Филька повел носом и руку поднял для более убедительного жеста:
- А что ж тут такого? Просили. Ни с какими слезами только, а просили.
- А вот уже четыре дня не просите и не вякаете! А?
Филька отвернулся и прошептал:
- И не вякаем, а что ж?
- А почему это?
- До каких же пор приставать? Не покупает - и не надо! Тебе купил, а
нам не покупает. Значит, он к тебе особую симпатию имеет!
Блюм не выдержал нейтралитета на своем диване:
- Ах, какой вредный мальчишка!
Ваня не повернул головы, мало ли что могут сказать люди. Но Филька
оглянулся и неожиданно для всех подарил Соломона Давидовича
очаровательной улыбкой. Соломон Давидович пригрозил ему пальцем.
- А мажете вы как? - приставал дальше Игорь.
Этого удара Филька, пожалуй, и не ожидал. Ваня тоже вытянулся на
диване и навострил уши. Пришлось Фильке снова обиженно отворачиваться:
- Обыкновенно, как...
- Я знаю. Встаете, еще вся колония спит, и в цех. Через окно. Филька
мажет, а Ванька на страже стоит. Что, не так?
Захаров теперь не выпускал Филькиных глаз, а это было очень неудобно.
Хоть на кого так смотреть все время... И Филька не стал вдаваться в
подробности, а ответил коротко:
- Мажем, как нам удобнее.
А Ваня Гальченко с дивана поддержал его звонким советом:
- И ты можешь раньше всех вставать и мазать.
Игор беспомощно развел руками. Соломон Давидович подумал, что нужно
зайти с другой стороны:
- Вы такие хорошие мальчики...
Но Захаров перебил его доброе намерение. Ни снимая головы с кулаков, он
сказал медленно: - Убирайтесь вон! Нахалы!
Одновременно Филька и Ваня подняли руки. Салют вышел радостный, и
только на долю Игоря пришлась самая незначительная порция вредного,
дразнящего взгляда. Мальчики, подталкивая друг друга, выбрались из
кабинета. Все захохотали громко, только Игорь был недоволен:
- Ну что ты будешь с ними делать?
Соломон Давидович утешил Игоря:
- Я вам, товарищ Чернявин, еще куплю такого масла. А они пускай уже
мажут. Они же влюблены в свой "Кейстон".
Воргунов посмеивался над Игорем:
- Так вы ничего не выяснили с маслом, товарищ Чернявин?
- С ними выяснишь! У меня с ними хорошие отношения, вот они и
пользуются. Когда вымажут весь флакон, сами скажут, а теперь ни за что! Им
масло отдавать не хочется. И где они его прячут, интересно знать, я у них
уже в спальне смотрел.
- При них?
- А что ж, церемониться с ними буду?
- Да. Это... молодцы! Это... Ах, фрезы мне покою не дают...
В дверь заглянул Баньковский:
- Меня в совет звали, Алексей Степанович?
- Да, очень важный вопрос, прошу.
- О фрезах?
- И о фрезах поговорим.
Баньковский скрылся, Воргунов спросил:
- О фрезах совет?
Захаров вышел из-за стола:
- Надеюсь, что фрезы сегодня будут у вас на столе, Петр Петрович.
Володя Бегунок открыл дверь:
- Совет бригадиров собрался, Алексей Степанович.
Торский, несколько удивленный экстренностью совета, открыл заседание.
- Слово Алексею Степановичу.
Захаров оглядел своих бригадиров и обычных гостей:
- У меня слово будет короткое. Я только прошу предоставить слово для
доклада Филе Шарию.
- Для доклада? Филька докладчик?
- Да, товарищ Шарий докладчик, и по самому важному вопросу, правда, я
не знал, что к этому важному вопросу прибавилось еще и масло товарища
Чернявина, но все равно, прошу внимательно выслушать докладчика.
Филька важно поднялся, как полагается докладчику, вышел к столу
Торского, заметил слишком веселый взгляд Лиды Таликовой, опустил на одно
мгновение глаза:
- Приходим мы сегодня с Ваней гальченко в цех, а еще и сигнала
"вставать" не было...
- "Кейстон" смазывать, - про себя как будто хрипнул Воргунов.
Бригадиры рассмеялись, Филька серьезно кивнул:
- Угу. Мы имеем право смазывать наш шейпинг?
- Только масло краденое! - сказал Игорь.
Филька повернулся к председателю:
- Витя, я прошу... чтоб меня не оскорбляли.
- Говори, говори, - ответил Витя, - не оскорбляйся.
- Приходим мы с Ваней в цех, давай смазывать. Только мы наладились,
зашел Рыжиков с Баньковским, из литейной вышли. Мы скорей за Игорин
"Самсон Верке" и...
В комнате совета вдруг раздался терск, звук удара, шум неожиданной
возни, крик Зырянского:
- Нет! Я смотрю!
От дверей Рыжиков с силой был брошен прямо на середину комнаты. Он упал
неудачно - лицом на пол, и когда поднял лицо, рот у него был в крови. Все
вскочили с места, Захаров закричал:
- Колонисты! К порядку! Зырянским, в чем дело? Брацан, подними этого.
Но Рыжиков и сам поднялся, стоял посреди комнаты и рукавом вытирал
окровавленный рот. На руке у него яркая шелковая повязка дежурного
бригадира. Зырянский быстро подошел к нему, сильно рванул, повязка
осталась у него в руке. Он размахнулся, бросил повязку на пол, зашипел в
лицо Рыжикова:
- Даже красную повязку опоганил, сволочь!.. В чем дело? Бежать хотел!
Да я за ним с самого утра смотрю. И сел возле дверей, видно, знал, чем
пахнет в совете!
- Довольно, Зырянский! Никто ничего еще не знает. - Торский кивнул
Фильке. Рыжиков так и остался стоять на середине, трудно было представить
себе, чтобы ему кто-нибудь позволил сесть рядом с собой.
Вдруг для всех стало ясно, что Рыжиков - враг, и сам Рыжиков не
возражал против этого. Он не сказал ни слова, не протестовал против
насилия, он смотрел вниз в тот самый пол, на котором только что расшиб
свой мягкий нос. К Фильке теперь все бригадиры обратили напряженные,
острые глаза, кто-то подтолкнул:
- Расказывай, рассказывай!
- Да мы спрятались за "Самсон Верке" и сидим. А Баньковский и говорит
Рыжикову: вчера Беглов с фрезами допоздна возился, они здесь, фрезы. И
сейчас же пошли, а отмычек у них... вот столько. Раз, раз, открыли
тумбочку Семена и взяли. А потом Рыжиков и спрашивает: продал штангены? А
Баньковский отвечает: нет, не продал, это неважно, так и сказал: это
неважно! А Рыжиков еще и смеется: ха, говорит, вот потеха теперь пойдет,
без фрезов! А Баньковский ничуть не смеется, а строго так говорит: всякая
рвань стала заводы строить. И больше ничего не говорил, а только все время
был очень злой. А Рыжиков не злой, а смеялся. И ушли. И фрезы понесли, в
карманах фрезы понес Баньковский. А мы тогда и шепинг забыли смазать и
побежали, Алеше рассказали, а потом и Алексею Степановичу.
Филька кончил и смотрел на Захарова. Захаров взял его за пояс, притя-
нул к себе, и так уже до конца Филька простоя рядом с Захаровым.
Все в совете обратились к Баньковскому. Он сидел в углу и дрыгал одной
ногой, положенной на другую. Торский спросил:
- Что вы можете сказать, Баньковский?
Баньковский поднял лицо, хоть и побледневшее, но вовсе не испуганное:
- Нечего мне говорить, мало ли чего мальчишки набрешут.
Зырянский засмеялся ему в лицо:
- Ему нечего говорить, а нам нечего спрашивать. Надо немедленно
произвести обыск у него в комнате.
- А мы имеем право?
- А мы без права. А может, Баньковский разрешит? Вы разрешите,
гражданин Баньковский?
И Зырянский спрашивал насмешливо, и насмешливо смотрели на Баньковского
колонисты, а все-таки Баньковский ломался:
- Я определенно не возражаю, но только вы и права не имеете. Это, если
каждый будет обыскивать...
- Тогда мы без разрешения...
Все вперились взглядами в Захарова, он махнул рукой:
- Нет, этого случая мы не пропустим. Какие там еще разрешения? Вы,
Баньковский, пойманы на месте преступления, и с вами мы церемониться не
будем.
- А кто поймал? - закричал Баньковский.
- Мы поймали, понимаете, мы? Торский, посылай комиссию для обыска - три
человека.
Комиссию сразу наметили: Зырянский, Чернявин, Похожай.
- Отправляйтесь, - сказал Торский, - старшим - Зырянский.
- И Баньковского брать?
- Я никуда не пойду и ключей не дам. И решительно протестую.
Филька воспользовался паузой и произнес басом:
- Иди, Баньковский, не валяй дурака.
Баньковский после этого молча вышел вместе с комиссией.
Только теперь вспомнили все, что на середине стоит с разбитым носом
Рыжиков. Захаров негромко сказал:
- Может быть, Рыжиков нам что-нибудь расскажет?
И к общему удивлению, Рыжиков поднял печальное лицо, из тех лиц,
которые просят и молят о понимании и сочувствии. Моргая глазами,
страдальчески морщился и... очень много интересного рассказал бригадирам.
Может быть, он рассчитывал, что его искренность подкупит колонистов, может
быть, хотел всю вину свалить на Баньковского, но темных мест после его
рассказа не осталось. И пальто, и занавес, и серебрянные часы, и множество
всякого инструмента перестали быть таинственными. И французкие ключи он
подбросил Левитину, и два раза поджигал старый стадион. Рассказывал
Рыжиков монотонным, страдающим голосом, без увлечения и без подробностей,
но не забывал морщиться и моргать:
- Баньковский сказал: если бы на бригадиров думали! Чтоб у них
бригадиры в подозрении были!.. А я согласился. А потом взял у Воленко часы
и еще хотел подложить что-нибудь зырянскому, только Баньковский так
говорил все, а я говорю ему: не поверят про Зырянского.
Когда он кончил, Захаров спросил:
- Что же ты... из-за денег?
- На что мне деньги. Это все Баньковский говорил. И про моего отца
говорил: отец твой хорошо жил, а ты теперь пропадешь через Советскую
власть. Ну а я слушал, конечно, по глупости, и все делал. А мне отец что,
я про отца не думаю...
- Так, - произнес Зырянский, - ты меня уже разжалобил. У меня слезы на
глазах, видишь?
Рыжиков посмотрел в глаза Зырянского и отвернулся. Ничего он там не
увидел, кроме самого беспощадного приговора.
Через час приехал Крейцер, вызванный Захаровым по телефону. Он вошел в
комнату, как и раньше всегда входил, бодрый и способный смеяться, но не
смеялся, а сказал, отвечая на общий салют:
- Здравствуйте, дорогие! Поймали? Обыск сделали? Правильно. Фрезы
нашли? И штангены? Хорошо. А давайте-ка я с ними еще по секрету поговорю.
Впрочем, я с одним Баньковским - два слова.
В кабинете Захарова он не больше пяти минут поговорил с Баньковским,
вышел оттуда и сказал:
- Это только ниточка. А клубочек НКВД распутает. Надо их отправить в
город. Алексей Степанович, хороших хлопцев, чтобы не выпустили, человек
шесть!
- Выпустить? О, на что угодно, а на этоу наших способностей, кажется,
не хватит. Зырянский, конечно.
- Я не пойду с Зырянским, - прохрипел Рыжиков.
- Почему?
- Я не пойду. Он меня... он меня убьет.
Крейцер весело повернулся к Зырянскому:
- В самом деле? Алеша!
Зырянский побледнел и сжал губы:
- Я за себя не могу ручаться.
- Здорово, - сказал Крейцер. - Кто же тогда?
- Чернявин...
- Алексей Степанович, я его не убью, а бить всю дорогу буду. За
Воленкко и за всю колонию.
Крейцер закричал нат весь совет:
- Это что такое? Это что за безобразие! Я приказываю: Зырянский,
Чернявин, Похожай, кто еще... Брацан, Поршнев...
- Я, - сказал Филька.
- Подрасти!
- Все подрасти и подрасти!
- Подрасти, ничего... и Клюшнев! Вот: шесть человек. Дам записку
доставить этих, и ни одн волос у них с головы не упадет, и пальцем никто
не тронет. Поняли?
Все шестеро встали как один, подняли руки:
- Есть, товарищ Крейцер!
- То-то же. Убийцы какие, подумаешь! Ну, поздравляю вас, ребята,
поздравляю, дорогие! А дайте же мне посмотреть на героев, на самых
главных.
И Филька и Ваня стали перед Крейцером, смущенные общим вниманием и
своми собственными заслугами перед коллективом.
- Вот эти? О! Ваня Гальченко? Мы с тобой работали вместе! На закладке!
А Фильку я хорошо знаю, старые приятели! Молдцы! Жму вам руки от имени
Советской власти. И Крейцер крепкой широкой рукой по-настоящему пожал
маленькие руки колонистов.
Когда все кончилось, когда увели арестованных, когда пришло бурное и
радостное общее собрание, когда уехал Крейцер, Филька и Ваня принесли в
кабинет флакон с остатками дорогого масла. Речь опять говорил Филька:
- Мы только два раза помазали, Алексей Степанович. И пускай Игорь не
обижается. Мы и "Самсон Верке" его тоже смазывали, а не только свой
шепинг.
Захаров долго и серьезно смотрел в глаза мальчиков и сказал им:
- Вы даже представить себе не можете, какие вы замечательные люди! И вы
никогда этого не поймете, и это хорошо, по крайней мере, задаваться не
будете!
Филя и Ваня не вполне поняли, что сказал Захаров. Они ответили ему, как
полагается отвечать заведующему: - Есть, не задаваться!


21. БУДЕМ ПОМНИТЬ

К концу пришла эта маленькая история в маленьком детском коллективе, в
скромной колонии им. Первого мая. Счастливый конец всегда отмечается
торжеством, и искренно и открыто торжествовали первомайцы свою победу:
действительно, к празднику 7 Ноября не осталось врагов в колонии, ни на
производстве, ни в бригадах. Открытыми глазами теперь можно смотреть друг
другу в глаза, и не стыдно никому видеть утром два узких флага на башнях
главного здания.
В конце октября уехал в Ленинградское военно-морское инженерное училище
им. Дзержинского секретарь совета бригадиров Виктор Торский. И когда
стали выбирать нового секретаря, Илья Руднев сказал:
- Надо выбрать Игоря Чернявина. Он человек с далеким глазом. Он тогда
один говорил, что это Рыжиков - враг, а мы ему не поверили, Игорю. Нам
нужен такой председатель.
И наверное, все так и раньше думали, потому что выбрали Игоря
единогласно. Он сдал восьмую бригаду новому бригадиру Санчо Зорину и сел
рядом с Захаровым, чтобы вместе управлять трудной работой колонии. И
первым делом нового секретаря было возвращение Воленко. Адрес его хорошо
сохранился в тайниках четвертой бригады. В Полтаву была отправлена
делегация из трех колонистов, не пожалел для этого Захаров никаких денег.
Делегация повезла Воленко письменное приглашение общего собрания
возвратиться в колонию, деньги на дорогу и новый парадный костюм. С полным
правом в эту делегацию включили и Ваню Гальченко, который тогда придумал
взять у Воленко адрес.
Воленко возвратился на первый день праздника. Удивляясь, наверное,
горожане, почему это первомайцы с демонстрации не домой пошли через
Хорошиловку, а в противоположную сторону, к вокзалу. На широкой и красивой
вокзальной площали они выстроились. Совет бригадиров и захаров пошли к
самому поезду, а когда они вышли на площадь вместе с Воленко, их встретили
знаменным салютом. Двести пар глаз смотрели на Воленко, и не было ни одной
пары, в которой ни кипели бы слезы. И горожане смотрели
на первомайцев и удивлялись: почему это такой стройный отряд мальчиков и
девочек под музыку замер в салюте и почему так заметно у них по щекам
сбегают слезы? А потом поняли горожане, что это им показалось: когда дал
захаров команду "вольно" и все бросились здороваться с Воленко, а многие и
целоваться, поняли горожане, что у колонистов не горе, а радость сегодня.
Воленко прошел по фронту колонистов, тонкие его, строгие губы улыбались и
с благодарностю к товарищам, и с гордостью за свою колонию. А когда опять
стали колонисты в строй, вышел вперед Игорь Чернявин и, не обращая
внимания на зрителей, на праздничную и счастливую, нарядную толпу, сказал:
- Дома будем говорить подробнее. А сейчас просим Воленко принять
сегодняшнее дежурство по колонии. Нам будет приятно, если в день великого
праздника дежурным бригадиром будет бригадир первой.
И тут же на площади Руднев и Воленко вытянулись перед заведующим.
Руднев сказал: - Товарищ заведующий! Дежурство по колонии бригаду первой
бригады Воленко сдал. И Воленко сказал:
- Товарищ заведующий! Дежурство по колонии от бригадира дестяой Руднева
принял.
И было так радостно всем колонистам услышать голос Воленко, и казалось
многим, что все прошлое было сном, и не было никакого Рыжикова, и не
было никакого горя у колонистов. И еще радостнее было возвращаться домой
через торжественный город, ставить легкую танцующую ногу под счастливый
себерянный марш и видеть краем глаза, как любются люди на тротуарах
колонной первомайцев, и гордиться своей удачей в прошлом и своей удачей в
будущем. Вечером на собрание приехал Крнйцер, поздравлял колонистов с
праздником, с возвращением Воленко, а потом сказал:
- Дорогие друзья! Только не успокаивайтесь. На своей шкуре вы
почувствовали, как трудно бороться с врагом. Разве у вас Рыжиков не был
бригадиром первой? Разве вы не тянулись перед ним и не говорили "есть,
товарищ дежурный"? А он вовсе был не товарищ, а если и был дежурным, так
это был дежурный враг. Смотрите, вы теперь знаете, что такое враг и
сколько он зла может принести. Враг никогда не придет к вам сереньким и
скучным. Он всегда будет в самые глаза ваши пролезать, в самую душу
проникать, он всегда постарается вам понравиться, он захочет кое-что
сделать для вас, чтобы вы считали его своим товарищем. А вы смотрите
внимательно, вы уже многому научились. Есть у вас такой Подвесько. Слышал
я, он провинился перед вами, а вы его даже не наказали. Правильно, потому
что провинился по неопытности и по ошибке. Смотрите и дальше разбирайтесь
в этом. И вам это нужно, и Советской стране.
Теперь колонисты за каждым словом видели сущность вопроса. Они видели,
как опасен и скрытен может быть враг, и они готовились встретить его в
жизни с неприкрытой, уничтожающей ненавистью, встретить в самом начале его
предательства.
Не прошло и месяца, как вместе со всем Союзом они увидели страшный
смертельный взмах вражеской руки и на всю жизнь запомнили это видение.
В этот день Захаров вышел из своей квартиры поздно. Ночью он работал и,
уходя спать, сказал часовому, что на поверке не будет. Правда, он слышал
сигнал побудки, но не спешил. Выйдя во двор, он по привычке остановился у
дверей и бросил общий взгляд на колонию. Было еще темно, но уже красне-
ло небо на востоке. На фоне зари он видел флаги на башнях главного корпуса
и... что-то странное происходило с флагами. Один из низ вдруг начал
опускаться. На фоне красной зари он казался черным, спускаясь, он
вздрагивал, и его узкий конец подымался. На середине флагштока он
остановился, и начал спускаться второй флаг. Захаров с усилием старался
вспомнить: второе декабря... нет... что-то случилось! Он побежал к
главному зданию. Среди темных кустов цветников на него налетел Игорь:
- Что такое... Почему флаги?
- Киров... Алексей Степанович! Киров... убит!
- Что... Откуда знаете?
- По радио сейчас только...
Захаров вбежал в здание. Растерянная толпа колонистов забила весь
вестибюль. Говорили шепотом, чего-то ждали, на диване плакала девочка.
Дежурный бригадир Оксана Литовченко проталкивалась к Захарову:
- Алексей Степанович, не могу дежурить.
- Как это не могу"?
- Я не могу, Алексей Степанович!
Захаров понял, что от нее толку уже не добьешься. Она упала с рыданиями
на диван, повторяя одну и ту же, ставшую уже быссмысленной, фразу: - Ой,
не могу, ой, не могу, Алексей Степанович!
Он стал отстегивать ее повязку. Колонисты смотрелит на Оксану с
молчаливым испугом, их глаза напряглись в неподатливых поворотах, они
хотели быть мужчинами. Захаров отдал повязку Игорю.
- Кому дежурить? - спросил Игорь.
- Дежурить? Захаров забыл, что он хотел сказать. - Дежурить... Ты о чем
меня спросил?
- Кому дежурить?
- Ага... - Захаров хотел сообразить, и что-то мешало ему. Он наконец
нашел выход:
- Дежурь сам. Понимаешь, сам дежурь. Сейчас... Общее собрание
немедленно. Оркестр. Да... Креп пошли ко мне домой... Креп на знамя.
Захаров прошел в кабинет. На всех диванах в комнате совета и в кабинете
сидели малыши и молчали, заложв руки между колен. Они сидели тесно и
неподвижно?. При входе Захарова встали машинально и машинально подняли
руки, а потом снова опустились на диван и снова заложили руки между колен.
Захаров не обратил на них внимания, сел за стол и задумался. Наконец
догадался:
- Расскажите... подробнее, что передавало радио.
Малыши с большим трудом, помогая друг другу, рассказали ему о том, что
слышали. Донеслись сигналы общего сбора и сбора оркестра. Малыши сорвались
с дивана и побежали в зал, но и на бегу они сегодня были как бы
неподвижны. Общее собрание началось в подавленном, тяжелом молчании.
Встретили знамя, увитое черным крепом, обернулись к Захарову:
- Товарищи! Страшное горе и страшное преступление... Оказывается, мы
даже не знали, какие есть подлые враги, сколько еще злобы и ненависти
против нас, против нашего государства, против наших вождей. Теперь вы
понимаете, что это такое, товарищи колонисты?
- Понимаем! - ответили как один двести колонистов, ответили негромко,
единодушным задумчивым ропотом. И сорок трубачей заиграли
революционный траурный марш "Вы жертвою пали в борьбе роковой...", потом
шопеновский марш, марш торжественной скорби. Увитое горестным крепом
бархатное красное знамя склонилось. Вышел вперед секретарь совета Игорь
Чернявин и сказал:
- Жизнь наша... и наше счастье, товарищи, в наших руках. И из наших рук
его хотят вырвать. Стреляют! Сволочи, они убили ирова, они думали что? Они
думали: одних убить, других запугать, третьих обмануть! Они так думали! А
для чего? Для того, чтобы вернулась старая жизнь, которая им нравится,
потому что в той жизни они будут хозяевами,а мы будем у них рабочей
скотиной! Мы будем рабочей скотиной? Они не знают, гады, они не знают, что
мы уже привыкли быть людьми, настоящими людьми, рабочей скотиной мы теперь
не сумеем. Так мы и скажем: синьоры, мы не умеем! Колонисты! Скажите, что
я правильно говорю: и сейчас, и когда вырастем, и всегда будем помнить
товарища Кирова, и всегда будем помнить, кто его убил и для чего! И не
простим, и не пощадим, уничтожим каждого, кто станет на нашей дороге.
Только я говорю: не нужно ждать момента, не нужно ничего ждать. Каждый
день, каждый час думать об этом. Теперь мы еще лучше знаем, для чего наш
завод! Наш завод - это вооружение, это борьба, это новые люди, и такие
люди, которые не подкачают и ничего не простят. Нестеренко поехал в
авиастроительный, Колос поехал в университет, Миша Гонтарь сел за машину -
никто в рабы не пойдет. А этот день будем помнить. Я не знаю, что сказать,
я хочу, чтобы этот день, как тревога, понимаете, как сигнал тревоги, мы
всегда слышали. Я предлагаю: до той минуты, когда будут хоронить товарища
Кирова, пусть наше знамя здесь, возле Сталина, стоит, пусть стоит
склоненным, и мы станем с винтовками. Каждый колонист будет помнить, как
он стоял на страже возле нашего знамени.
И двое суток стояло бархатное знамя колонии им. Первого мая, и день и
ночь через каждые пятнадцать минут сменялись возле знамени парные часовые.
Они стояли смирно с винтовками в руках, в парадных костюмах, только
воротники белые сняли в знак траура. И до поздней ночи сидели на
бесконечном диване в "тихом" клубе колонисты, а пацаны сидели на ступенях
к бюсту Сталина и говориши шепотом.
А когда унесли знамя из "тихого" клуба и когда поднялись узкие красные
флаги к верхушкам флагштоков и развернулись по ветру, с новой страстью, с
новой настойчивостью, с новым разумом бросились колонисты к станкам, к
школьным столам, к строгому порядку своего коллектива. Они продолжали идти
вперед, они смотрели направо и налево и далеко, далеко видели: теряясь в
туманных далях краев и границ, шел вместе с ними все вперед и вперед
великий фронт социалистического наступления.
Жизнь продолжается, и продолжается борьба. И продолжается радость, уже
отвоеванная в жизни, и продолжается любовь. Игорь Чернявин, у которого
большой рот выражает теперь не только иронию, но и силу, Игорь Чернявин
идет вперед, и в его руке рука Оксаны. И Ванда Стадницкая - мать и жена,
ударница на заводе, идет вперед и улыбается всегда, когда вспоминает
прошлые свои неудачи. И Ваня Гальченко и вся четвертая бригада славная,
непобедимая четвертая бригада - серебрянным маршем звенит по земле, и
другие бригады с ними рядом, великие бригады трудящихся СССР -
исторические бригады тридцатых годов.

РАССКАЗЫЫ



В ДЕНЬ ПЕРВОГО МАЯ

Этот, в капитанской фуражке, только что пробил головой заслон из Петьки и
появился на переднем плане. Собственно говоря, он стремился побдиже
рассмотреть проходящие по улице танки, но глаза сами собой поднялись к
небу. А на небе творится невероятно чудесное, нестерпимо притягательное
для хорошей мальчишеской души! Будущий капитан Северного морского пути
очень недалек от мысли: не переменить ли морской путь на славу советского
летчика? Слишком уж сильно впечатление, упавшее на его голову, прикрытую
капитанской фуражкой!
Вот у Петьки, у того никаких нет вопросов. Он должен быть только
летчиком, и как можно скорее. Мертвые петли, штопоры и скольжения вызывают
у него в настоящую минуту отнюдь не восхищение. Нет, они вызывают только
зависть. Это чувство так сильно у Петьки, что он не заметил даже
агрессивно-нахального проникновения на первый план этого самого франта в
капитанской фуражке. Легкая досада, конечно, где-то царапает сердце, но
некогда заниматься этой досадой. Так недоступны для Петьки небо и стальные
ловкие птицы, самой природой назначенные для Петькиной деятельности.
Ничего, Петька добьется своего, никакие соблазны не отвлекут петьку от
летного пути. Еще несколько лет, всего несколько лет!
В кепке, спокойный, довольный жизнью Володя насмотрелся этих аэропланов
и дома: он живет рядом с аэродромом. Танки тоже прекрасная вещь, но и
танки Володю сейчас не увлекают. Ему просто хорошо. Он занял лучшее место
на улице, и в жизни место у него не плохое - он советский школьник.
Приятно жить на свете и приятно спокойно ожидать завтрашних дней. К тому
же Володя мечтатель, только мечты у него все разные: сегодня одни, завтра
другие. Пусть танки с грохочущими взрывами проходят мимо. Они хороши, но
не менее хороша была и кавалерия, только что скрывшаяся за углом.
Надя прищурила глазенки на сверкающую стаю самолетов - наших советских
самолетов, приветствующих трудящихся в день пролетарского праздника. У
Нади радостно на душе, нет у нее ни зависти, ни мечты, чистая свободная
радость.
Второй этах предается главным образом восторгам. У Вани разгона нет
настоящего, а то прыгнул бы он прямо в середину эскадрильи, прыгнул бы без
всякой цели, от одного только восторга. Ваня сейчас забыл даже
об утренних неприятностях, когда возражал и грубил матери, отказываясь от
пальто, отмахиваясь от уговоров, от указаний на холодную погоду...
Коля - тот ударл из дому без пальто, успел обойти все улицы, но сейчас
все забыл, забыл даже, что ему холодно. Слишком реально связана его душа с
душой того летчика, который идет впереди эскадрильи. Коля уже не различает
его крыльев на фоне туманного неба и все следит за ним и мечтает о чем-то
неясном и радостном, о какой-то высоте, о каком-то человеческом полете.
Другое дело - Севка. Он никогда не мечтает и не будет мечтать. Он
реалист и техник. Его увлекают сложные пути самолетов, и он радуется их
удаче, как конструктор находке товарища.
А вся семерка праздничным ярким букетом глядит в лицо Первому мая, в
лицо нашему надежному будущему. Не красочные одежды творят эту яркость.
Посмотрите, какая радость сверкает перед вами в лицах этих детей, сколько
уверенной горячей радости в их движении, сколько новой человеческой
свободы в их улыбках!


НЕСКОЛЬКО ЧАСОВ НА КАНАЛЕ

В п е ч а т л е н и я
Сто двадцать восемь километров трассы канала, и на этом протяжении чего
только нет: шлюзы, насосные станции, плотины и дамбы, мосты, гидростанции,
электростанции, подстанции, аванпорты, пристани, гавани, водосбросы и
водоспады, туннели...
Все это грандиозное дело совершено в четыре года.
Вдумайтесь в этот срок, и для вас станет ясной величина напряжения
человеческого гения и человеческого труда.
Вспомните, сколько десятилетий строился Панамский канал и с какими
неприличными скандалами, недаром его именем называют сейчас всякое
мошенничество больших масштабов.
Канал Волга - Москва - дело колоссального размаха и колоссального
успеха, дело нескольких тысяч инженеров и целой армии строителей.
Бедный журналист стоит перед этим величием и пытается охватить его
взглядом - затея безнадежная... Тогда журнались берет за пуговицу
какого-нибудь доброго местного деятеля и просит:
- Расскажи!
А рука уже судорожно сжимает блокнот.
Многие "собственные корреспонденты" живут в Дмитрове по целым неделям,
ходят, смотрят и пишут.
Мельком я слышал:
- Говорят, на теплоходах десять журналистов из Горького едут!


* * *

Мы проехали вдоль канала на машине от Дмитрова до шестого шлюза и
дальше. Это, вероятно, немного, всего километров пятнадцать.
Но канал уходит вдаль в ту и в другую сторону, в далекую даль уходит за
ним и первая эмоция.
В первый момент поразил меня даже не сам канал. Поразило меня лицо
природы. Здесь природа представляется в чрезвычайно жалком виде. Она
глядит на вас вскопанным, взорванным, исковерканным и вывернутым лицом. На
десятках и сотнях квадртаных метров в видите следы и последние судороги
страшной схватки.
Десять минут назад вы видели знакомое и даже мило улыбающееся солнечное
спокойствие, зеленую улыбку природы, уютные щетинки рощ, повороты оврагов
и нетронутую березовую чистоту.
Ранней весной все это сильно пахнет Нестеровым, примирением, чуточку
небесами, немного слезой.
Правда же, вам знаком этот милый комплекс? Мы, старики, очень хорошо
разбираемся в нем.
И вдруг... нет комплекса!
Перед вами обнаженное мясо земли, ярко-рыжие глины, взьерошенные
остатки рощ. Все это покрыто бесконечным в пространстве прибоем
строительной волны.
Подальше высятся еще в лесах башни и клубы сооружений канала.
Но пройти к ним невозможно: целые штабели метлла и дерева, балок,
рельсов, прутьев, огромные площадки, заваленные самым разнообразным
добром, от аккуратных крытых цементных баз до бесформенных нагромождений
обрезок, опилок, остатков, каких-то ведер, каких-то мешков.
Бой с природой еще нет окончен, еще в этих полях кипит работа,
копошатся люди, с трудом поворачиваются лошади, по неожиданным, кривым и
ухабистым дорожкам снуют сотни пыльных уставших грузовиков.
Но над бетонной башней насосной станции уже реет знамя победы - Красный
флаг СССР.
Наш газик выскакивает из строительного хаоса, поднимается по шоссе на
вздыбленный над равниной новенький чугунный мост и... перед нами до самого
горизонта живая, полная дыхания, наша родная, величественная Волга. Она
уходит от нас аккуратной веселой лентой, вовсе не такой узкой, как
казалась на газетном фото.
Действительно, ее ширина в канале - 85 метров по зеркалу. Это не так
мало! Кто понимает в метрах, тот сразу себе представит.


* * *

Да, это Волга... Конечно, она здесь очень смирненькая, здесь невозможны
никакие шутки и капризы, никакие перекаты и "Телячьи броды", здесь никто
не позволит ей вихлять из стороны в сторону и закручивать петли в 200
километров, как это она позволила себе сделать под Самарой.
Человек, положивший природу на обе лопатки, пригласил Волгу пожаловать
к городу Дмитрову и дальше, к Москве.
Всякие отговорки ее и уверения, что на такую-то и такую-то горку она
взобраться не может, не возымели действия. Мы ей предложили: "Мы можем
"подсадить"... Пожалуйста! На восемь метров!"
И "подсадили". Потом еще на восемь. А всего к шлюзу N 6 "подсадили" на
45 метров - лекго сказать - Волгу. От шлюза N 6 до шлюза N 7, на
протяжении больше чем 50 километров, Волга держится на такой высоте.
А потом мы помогаем ей осторожно спуститься к Москве-реке. Собственно
говоря, у нее нет оснований для недовольства. Она мирно покоится в уютных
берегах канала. По ее поверхности под весенним ветром уже побежали
тоненькие волны и уже успели нарядиться веселыми гребешками.


* * *

Но мы проезжаем три-четыре километра, и перед нами снова хаос борьбы,
снова развороченные мускулы земли, снова склады, краны, насыпи, обрывы,
откосы и отбросы, снова в центре хаоса высятся бетонные башни "узлов",
снова видим над ними победные флаги.
Иногда в этом хаосе дрожат и прижимаются к случайному сараю две-три
уцелевших березки.
Но во многих местах мы видим советских людей за новой работой.
Бой с природой окончен, побежденная земля уступила поле битвы,
побежденная Волга пошла туда, куда приказал ей человек. И победитель
приступил к украшению природы.
На многих площадках уже протянулись новые древесные насаждения, берега
канала почти везде обложены дерном, и не как-нибудь, а "в решетку".
Древние овраги и поля смотрят на эту красоту с удивлением, никогда
природа не способна была на такие узоры.
Сотни грузовиков вывозят с полей битв ненужные вещи: трупы павших
грунтов, изломанное в бою оружие, рассыпанные кругом залежи праха.
У Дмитрова, на канале - пароход "Плеханов". Это буксир, которому
поручили протралить канал. Он неуклюже поворачивается в канале, и эта
неуклюжесть кажется неестественной: в канале так просторно...
Мы обгоняем пароход на бело-голубом катере "Чекист".
Высаживаемся, чтобы с берега посмотреть шлюзование.
"Плеханов" как раз входит в камеру шлюза.
Тысячи людей со всей строительной площадки бросились к камере. Побежали
и мы.
Впереди закричали "Ура!". Взбираться на еще не отделанную глинистую
горку довольно трудно.
Нас обгоняет пожилой бородатый рабочий и говорит сам себе, задыхаясь от
бега:
- Дождались! Эх... смотри, дождались!


О ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ЧУВСТВАХ

Сегодня такой хороший день! День авиации! Как и все граждане СССР, я
горжусь советской авиацией, этим героическим чудом, созданным моею
революцией.
Но я имею еще и особенные, так сказать, личные права испытывать эту
гордость.
Я хотел бы сегодня пожать руки десяткам моих воспитанников, выбравшим
для себя славную дорогу летчика. Но это невозможно сделать: они
разлетелись по всему Союзу, пространство для этого народа, как известно,
не составляет препятствия.
Но в памяти своей я восстанавливаю лица, характер, повадку и историю
каждого из них, вспоминаю их трудный, но бодрый и радостный путь, от
беспризорности до штурвала воздушного корабля, от дикого и голодного
уличного одиночества до уверенного и прекрасного самочувствия советского
гражданина.
Я мог бы завидовать им, если бы у нас вообще возможно было завидовать.
Для многих мальчиков путь летчика представляется самым высоким
счастьем, самым совершенным путем человека, самым благородным его
назначением. Он только несбыточным не представляется. Нужно только одно:
нужно захотеть. Я вспоминаю Шуру Чевелия, Митю Анисимова, Васю Дорошенко@1
и многих других. Когда им было по двенадцати лет, их летная душа уже
карабкалась на эроплан. Реально это выражалось в причудливых виражах
бумажных моделей, у которых мотор состоит из резинки и постройку которых
"лимитировала" эта самая резинка. Когда ребята подросли, бумажные
аэропланы перестали удовлетворять их летную душу. В пятнадцать лет они
требовали от меня командировки в авиашколу, сердились на меня за отказ,
надувались и по часам не разговаривали со мной.
С большим трудом я собрал деньги - колония была далеко не богата - и
купил для ребят планер, пригласил инструктора. Они с горячей гордостью
завозились вокруг планера, целыми днями прыгали на нем в поле и бросали в
лицо и без того ошеломленных товарищей убийственно-специальное слово:
"амортизатор"!
Но проходили дни, и планер перестал их радовать. Они снова настойчиво
закружились вокруг меня и загалдели о летной школе. Теперь препятствий
было гораздо меньше. Математика и русский язык в наших руках. Возраст?
- Антон Семенович! Ну что стоит вам написать: родился в 1910 г., все
равно никто не знает, когда я родился. А может, я родился в 1909 г.?
- Постой. Ты ведь сам сказал, когда привели тебя в колонию, что год
рождения 1912-й?
- Какой вы странный, Антон Семенович. Я сказал. Вы придаете значение?
Мало ли чего я сказал! Был, понимаете, несознательный, и все!
С их точки зрения, это не было препятствием. Страшило их только одно:
- Там, понимаете, так: посадят тебя за стол и говорят: а ну, напиши
какой-нибудь стишок! Ты себе пишешь, а они сзади из нагана - бац! И
смотрят: если ты хлопнул глазами или кляксу сделал, какой же из тебя
летчик? Видите?
Вот этот вымышленный выстрел из нагана их только и пугал. И снова они
на меня сердились:
- Ну что вам стоит, Антон Семенович? Вы сами стреляете. А мы будем
смотреть: хлопает глазами или не хлопает.
- Да ведь нужно неожиданно.
- А вы и сделайте неожиданно. Зайдите в класс, как будто проверяете,
и... бац!
И, хотя я решительно отказывал в организации такого эксперимента, он
настороженно следили за мной, когда я заходил в класс во время уро-
ка, и их глаза налаживались, чтобы не хлопнуть, если вдруг бацну из
револьвера.
Но я не торопился бахать. Я и без того видел, что они будут летчиками.
Каким-то чудом они перезнакомились со всеми летчиками соседней части,
принимали их в колонии, облепив жаркими своими телами, водили их по цехам
и показывали свои станки со сложным выражением гордости и презрения:
гордость потому, что это наши станки, а презрение потому, что это все-таки
станки, а не самолеты.
И вот свершилось. В один прекрасный день они уехали со страхом и
радостью, жали руки товарищам и целовались, и Шурка, бледнея, говорил:
- Вот чувствует мое сердце: сбракуют! Честное слово, сбракуют!
Они приехали в колонию через полгода в отпуск в голубых петлицах,
младшие ребята взирали на них с благоговением, а вечером приходили ко мне
поговорить по делу:
- Антон Семенович, там у меня неправильность: я родился вовсе в 1911
г., а там напсано: в 1913 г. Это неправильно.
И вот сейчас мои летчики давно уже летают. Они приезжают ко мне с
капитанскими петлицами и рассказывают о настоящих технических и
человеческих чудесах их жизни.
Они не сомневаются в своем высоком счастье, но они не знают его
настоящей грандиозной величины. А я, глядя на них, вспоминаю один случай
из моей жизни. В этом случае дело тоже идет о летчиках и о мальчиках, но
это было в 1912 г.
Я тогда работал учителем на небольшой узловой станции на Херсонщине.
Нас окружала степь, до ближайшего города было 70 верст. На станции школа
была организована для детей литейных служащих, дорожных сторожей,
стрелочников с полустанков. При школе было и общежитие. Всего у меня под
началом было около двухсот ребят, мальчиков и девочек.
Жизнь наша протекала более чем скромно: какие приключения могли
произойти в херсонской степи в 1912 г.?
И вдруг первого декабря в морозный бесснежный день над станцией
закружил аэроплан. Не только мои ребята, но и учителя аэроплан видели
впервые в жизни. Конечно, мы бросили уроки и выбежали на широкую площадь
перед зданием школы. Аэроплан сделал несколько кругов над нами и вдруг
пошел на посадку - прямо на нашей площади. Обрадованные, ошеломленные и
даже перепуганные, мы бросились к нему. К нам спустился человек в кожаной
куртке, а на куртке блестели золотые погоны поручика. За ним вылез другой
- солдат, потом оказалось, что это механик.
Мои ребята пораженными взглядами рассматривали и диковинную машину, и
самого поручика. Мы пригласили его в школу.
Выяснилось, что военный самолет по какому-то особенному заданию
совершает небывалый в истории перелет Киев - Севастополь. Фамилия поручика
была Абронский@2. В моторе испортилась какая-то часть. Вечером того же дня
механик уехал в Киев получить новую часть, а поручик остался жить у нас. И
я и ребята близко с ним познакомились, да ему и делать было нечего, только
и оставалось пребывать с нами. Сначала нас смущало небывалое общество. С
одной стороны, кожаная куртка гостя роднила его с нами, было в нем что-то
похожее на паровозного машиниста, с другой стороны, золотые погоны
проводили между нами и им какую-то
черту отчужденности, мы не привыкли к таким знатным людям. Видели иногда
на станции приезжавшего по делам жандармского ростмистра, но даже
старались и не смотреть на него, так это было для нас далеко.
Но поручик оказался настоящим человеком: простым, веселым, добродушным.
Мои ребята сдружились с ним очень быстро, и нельзя было не полюбить
его: так необычно было видение человека, летающего в воздухе. Для нас не
было сомнений в том, что это человек страшной,невиданной еще в мире
смелости, человек крайней отваги и человеческой доблести. И, вероятно, это
было близко к истине. Мы знали героические имена некоторых погибших
летчиков, следили за гибельными подробностями тогдашних первых перелетов.
А теперь среди нас находился живой, симпатичный человек, только что
совершивший героический прыжок в воздухе. Завтра он получит какую-то там
часть и снова поднимется в воздух, чтобы долететь до Севастополя или
погибнуть в пути. И то обстоятельство, что поручик не гордился перед нами
своим героизмом, что он умел пошутить, поговорить с ребятами, что он
запросто разделял с нами наш скромный обед, еще больше увеличивало его
человеческую прелесть.
Когда механик привез запасную часть, мы целый день провели у аэроплана.
Поручик с механиком целый день провозились у мотора, измазались,
утомились, обедать не пошли. Абронский во что бы то ни стало решил
вылететь 4-го, чтобы поспеть к пападу 6 декабря в Севастополя. Но что-то у
него не ладилось, он и 4-го работал над мотором.
Было уже после полудня, когда он кончил ремонт. Мы уговаривали его
отложить полет на завтра, скоро должен был наступить вечер. Но не внял
нашим уговорам, очень ласково пожал всем руки, потрепал по щечкам
двух-трех малышей и обещал из николаева прислать нам телеграмму о
благополучной посадке.
Он улетел почти в сумерках. М ы с притихшим сердцем проводили глазами
исчезающую в небе точку и всей толпой отправились к зданию станции ожидать
телеграммы. Сначала делились впечатлениями, потом примолкли, а часов в
семь многие девочки начали уже плакать. Около полуночи стало ясно, что с
поручиком случилось несчастье. Натирали глаза уже не только девочки. С
большим трудом я успокоил ребят и отправил спать.
Но телеграмму мы все-таки получили, только не от поручика, а от его
механика. Точного текста я не помню, он сообщал, что аэрплан сбился с
пути, совершил посадку в поле, попал в ров, аэроплан разбит, поручик с
переломанными ногами находится в николаевском гсопитале, механик здоров.
Конечно, ни о каких занятиях не могло быть и речи. В школе настоящее
глубочайшее горе. Многие буквально не находили себе места. Настроение
несколько улеглось, когда один из старших учеников предложил сложиться по
копейке и послать Абронскому приветственную телеграмму. Так и сделали: у
кого нашлась копейка% у кого две, кто уплатил за товарища. В общем, мне
пришлось доложить не очень много. Телеграмму написали большую, горячую,
полную любви. Послали, а к вечеру получили и ответ: "Спасибо, тронут.
Абронский".
А на другой день меня вызвал к себе на соседнюю станцию жандармский
ростмистр. Я стоял в его большом кабинете, а он стучал кулаком по столу и
шипел:
- Сегодня Абронскому коллективная телеграмма, а завтра кому? Соби-
рать копейки, подписи, собрания?
- Но, ротмистр, военный летчик! Поручик? Как же...
- Не ваше дело, военный или не военный. Я не позволю вам заниматься не
вашим делом.
Я был уволен со службы@3. Оказывается, это не мое было дело и не дело
моих учеников выражать какие бы то ни было чувства по адресу даже
военного летчика.
Потом мне удалось найти защиту. Я был восстановлен. Но это и не важно.
Я не испытываю жалости ни по отношению к себе, ни по отношению к моим
ученикам. Мне было жаль поручика Абронского, поломавшего ноги под
Николаевом и тем не менее не заслужившего права на человеческую симпатию.
А теперь я вспоминаю и другой случай такого же рода. Он отмечен в
газетах так:
"3 сентября 1915 г. возвратился в столцу начальник полярной экспедиции
флигель-адьютант Б. А. Вилькицкий. Выйдя из Владивостока 24 июня 1914 г.
на "Таймыре" в сопровождении "Вайгача", экспедиция к сентябрю достигла
мыса Челюскин, где и зимовала, пережив сто суток полярной ночи. С большими
усилиями, преодолев все ужасы полярной зимы с 50-градусными морозами,
Вилькицкий привел оба судна целыми и невредимыми в Архангельский порт.
Прибытие отважного путешственника в столицу прошло незаметно".
Итак, незаметно! А ведь Вилькицкий был фигель-адьютант, адьютант самого
царя!
Нет, товарищи советские летчики, вы гораздо счастливее, чем вы думаете,
а мы... мы не менее счастливы, чем вы.
В ваших героических взлетах нет этого проклятия прошлого. Вас никто не
оскорбит зверской холодностью встречи, никто не остановит на пути к вам
горячего чувства восхищения и любви. Это потому, что ваш подвиг не одинок,
потому, что он создан усилиями всей страны, ее лучших людей, ее вождей.


ИЗ ИСТОРИИ ГЕРОИЗМА

Это случилось в декабре 1913 г.
Я тогда работал учителем железнодоржного училища на небольшой узловой
станции на Херсонщине. Станцию и поселок при ней можно было охватить одним
взглядом. Нас окружала степь, однообразная, ровная, молчаливая. А что там
было в степи? Два кургана на горизонте, да скрытое в балке село, да на
большой дороге столбы и пыльные вихри.
На станции было маленькое депо, так называемое оборотное; работало в
нем народу несколько десятков человек, и на самой станции еще меньше -
тихое было место, пыльное и бедное.
И школа наша богатством не отличалась. Она была предназначена для детей
линейных служащих: путевых и барьерных сторожей, стрелочников с маленьких
станций и полстанков. Было у нас много и сирот. Большинство моих учеников
жили в общежитии при школе. Все это было организовано в "приютском" стиле:
бедно, казенно, угрюмо и неподвижно.
- Мы, учителя - а нас было человек восемь, - все свое время проводили с
ребятами, впрочем, у нас другого выбора и не было. По старой учительской
традиции мы, конечно, предавались прекрасным мечтам: сеяли разумное,
доброе, вечное, из года в год делали выпуски и радовалиь, провожая
хлопчиков и девчат в жизнь. А радоваться, собственно говоря, было и
нечего: ни в какую особенную жизнь не было путей для наших учеников. Все
поголовно они уезжали на маленькие станции и полустанки продолжать ту же
степную страду своих отцов.
А мы продолжали свою - учительскую.
Где-то там далеко, далеко за степями и курганами, на каких-то
недоступных концах дорог и проводов, протекала все-таки какая-то жизнь,
взбудораженная тысяча девятьсот пятым годом. Она доходила до нас в
сборниках "Знания", в зданиях "Донской речи",в "Журнале для всех" и,
разумеется, в газетах. И в своем захолустьемы видели серую, свинцовую
"обложную" тучу реакции, видели редкие вспышки молний рабочего движения,
крестьянских волнений, подпольной работы революционеров. Не видели, а
чувствовали и дыхание новой техники, напряженную борьбу человечества с
природой. Все это было дорого и важно для нас, но мы никогда не были
свободны от тяжелого ощущения заброшенности и беспросветности.
Слышали мы и читали о первых полетах людей, знали имена летчиков, их
удачи и трагические дни катастроф. В их победах много было настоящего
человеческого подвига, но даже этот подвиг какими-то чуждыми силами был
обращен в далекое для нас и "не наше" дело.
В окнах проходящих поездов мы иногда видели важных господ, с
выражением дорожной скуки рассматривающих наши захудалые фигуры. Иногда на
их плечах блестело золото, одинаково для нас непостижимое, был ли это
генерал или подпоручик. На самой нашей станции появлялся изредка начальник
жандармского отделения, усатый, обтянутый рейтузами и мундиром щеголь;
один раз он зашел даже в школу, брезгливо заглянул в класс, на полсекунды
задержался в дверях учительской и сказал:
- Учителя? Дэ... Ну, прекрасно...
И ушел, сопровождаемый станционным жандармом, до деревянной твердости
набитым почтением и фрунтовой выправкой.
В нашем представлении было даже не совсем понятно, как могут эти
вылощенные господа летать на аэропланах, слишком уж велико было
противоречие между их блеском и скромной настойчивостью летного подвига.
И вот первого декабря в морозный бесснежный день в тишину наших
классных занятий ворвался непривычный и непонятный звук мотора. Он с
напористым и настойчивым усилием шел на нас все заполняющей волной и
наконец поглотил все, звенящим грохотом упал у самых дверей школы и вдруг
замер. Мы бросились наружу. По широкой площади перед школой катился прямо
на нас крылатый легкий аппарат. Ребята бросились в стороны, а потом
испуганными глазами загляделись на невиданное чудо. Аэроплан остановился у
самого крыльца здания. Сбоку мы увидели две головы в шлемах, торчащих из
крохотной кабины. Мы побежали к ним.
На землю спрыгнул ловки человек и помахал нам рукой. На его плечах ярко
выделялись на черной коже куртки золотые погоны: одна дорожка и три
звездочки.
Офийер присел и глянул на колеса. Потом поднялся и сказал мне весело:
- Фу, черт! Счастливо отделались!
Веселый его звонкий тенор все-таки не мог скрыть страшной бледности
лица и тонкого вздрагивания побелевших губ. Даже узкие усики над губами
вибрировали еле заметно. Меня захватила волна горячей симпатии к этому
небесному гостю, мне хотелось и торжественно славить его и пожалеть.
Он прожил у нас три дня, пока его механик сьездил в Киев за какой-то
частью для мотора. Поручик Яблонский совершал засекреченный перелет из
Киева в Севастополь. Посадка ему полгалась в Николаеве, но пришлось сесть
на нашей станции, так как в бензопроводе случилась какая-то авария.
Поручик оказался очень простым и милым человеком. На нашей станции
все-таки была кое-какакя аристократия: начальник участка, начальник
станции, следователь. Они устроили в честь его пребывания банкет, но
поручик не пил ни вина, ни водки, и устроители банкета были очень
разочарованы и с горя напились сами до той степени, какая обычно была
принята на нашей станции даже по менее важным поводам. А поручик
предпочитал общество моих учеников.
Целый день он проводил в нашей школе, а вечером устраивался в бедном
нашем общежитии и рассказывал ребятам жуткие истории о первых полетах
аэропланов, о будущях днях авиации, о погибших летчиках. Ни в нем самом,
ни в его рассказах не блестели офицерские погоны, он ни разу не назвал ни
одного чина, да и свою тужурку повесил у меня и полюбил мой меховой
полушубок, более приспособленный для степных ветреных морозов.
Занятия в школе производились кое-как: ребятам было не до занятий,
слишком поразил их воображение этот залетный, простой и веселый гость.
Больше всего вертелся возле него Алешка Сидорин, четырнадцатилетний
серьезный мальчик, сирота, потерявший отца-машиниста в железнодорожном
крушении. Яблонский и сам обратил внимание на Алешку и дошел в беседах с
ним до таких тонкостей, что уже и карандаш появился в его руках, и на
ученической тетрадке начертил он для Алешки схему аэропланных рулей и еще
каких-то хитростей.
Четвертого декабря перед вечером Яблонский закончил ремонт своего
мотора. С самого утра провозились он и его механик в аэроплане, а мои
ребята и в школу не пошли, а обступили машину тесной толпой, и Яблонский
кричал им сверху:
- Ничего, ничего, ребята, полетим!
Он поднялся в воздух очень поздно, уже начало темнеть. Мы уговаривали
его отложить полет на завтра, но у Яблонского были свои соображения. Он
пожал руки почти всем двумстам моим ученикам, потрепал кое-кого по
грустной мордочке и обещал обязательно дать телеграмму о благополучном
прибытии в Николаев, куда он должен был прилететь через час.
Мы грустно следили за тем, как еле заметная точка самолета исчезла в
декабрьском вечернем небе, а потом всей толпой отправились на станцию
ожидать телеграммы.
Телеграмму мы ожидали долго. Сначала оживленно обсуждали яркие
подробности последних дней, потом тревожно молчали, а потом девочки
начали плакать. Было двенадцать часов ночи, когда я увел грустных ребят
спать. Алешка Сидорин выпросил у меня разрешения остаться на станции, он
все-таки продолжал верить в телеграмму.
Она пришла к вечеру следущего дня и была подписана механиком. Он
сообщал, что Яблонский сбился с пути и сел в поле, сел неудачно, в ров,
разбил вконец машину и сам расшибся: находится в Николаеве в военном
госпитале с переломанными руками и ногами.
Редко можно видеть такие широкое и горячее горе, какое захватило моих
учеников. Они засели в классах за партами и громко открыто рыдали, не
стесняясь друг друга и не оглядываясь. Я очень хорошо понимал их
страдания, потому что и у самого щемило в сердце от сознания обидной и
глупой несправедливости, от наглого хулиганства жизни, оскорбляющего
прежде всего самых лучших, самых смелых и новых людей.
Алешка Сидорин не плакал. Он бродил по школе молчаливый и суровый и все
о чем-то думал. Только к ночи он оживился и пришел ко мне с листком
бумаги:
- Хлопцы согласны. Вот тут написали, у кого есть, а у кого нет, и так
хорошо.
На листке бумаги были в колонку выписаны фамилии и против каждой стояла
сумма: три копейки, пять копеек, одна копейка. Алешка обьяснил, что это
собрано четыре рубля пятьдесят девять копеек, чтобы послать Яблонскому
большую телеграмму, в телеграмме все написать.
Я ничего не сказал Алеше, и мы сели писать телеграмму. Она вышла
действительно очень большой и подробной. В ней мы не столько обращались к
Яблонскому, сколько к глупой судьбе, и требовали, чтобы она с большим
уваженим относилась к человеческому подвигу. Телеграмма эта обошлась нам в
десять рублей, сложились и учителя. Ее отправка успокоила ребят: грустные,
но уже без рыданий отправились они спать. А на другой день мы получили и
ответ от Яблоскного, в котором он благодарил нас и обещал поправиться и
когда-нибудь снова к нам прилететь.
Через неделю мы видели на платформе обломки аэроплана Яблонского,
которые проследовали через нашу станцию в Киев. А еще через неделю меня
вызвал на соседнюю узловую станцию жандармский штабс-ротмистр.
Ротмистр дико глянул на меня:
- Сегодня сбор денег на телеграмму, а завтра для чего? Сегодня
Яблонскому, а завтра кому?
- Господин ротмистр, но ведь...
- Что вы там еще говорите...
- Но ведь... военный летчик! Поручик!
Ротмистр дико глянул на меня:
- Вдолбите себе раз навсегда в голову: военный он или не военный, это
вас не касается. Понимаете? Если не понимаете, смотрите, чтобы я не
обьяснил вам как следует.
- Я понимаю, - тихо сказал я.
Он посмотрел на меня подозрительно и отвернулся:
- Можете идти. На этот раз мы ограничимся увольнением.
Я ушел. Я действительно все понял. Действительно подвиги военных
летчиков моей страны не имели ко мне никакого отношения. Пусть, это в
конце концов и раньше было ясно. Я не страдал и не жалел себя, но мне до
рыда-
ний стало жалко поручика Яблонского. В таком случае, для кого приносит он
свою жизнь в жертву? Неужели для жандармского штаб-ротмистра?
Возвратясь домой, я нашел на столе распоряжение немедленно уволить из
школы Алексея Сидорина.


* * *

Яблонский погиб во время войны с немцами.
Я сейчас часто вспоминаю этого веселого простого поручика. Его жизнь
так характерна для последних лет царской реакции. Так холодно и так
неуютно было героям в нашем Отечестве, и поэтому так мало люди знали, что
у них есть Отечество. Большому человеческому чувству, чувству любви к
Родине, чувству гордости и радости за нее так мало было простора. И
сейчас, когда невозможно различить, где кончается героизм отдельного
человека и начинается героизм моего народа, когда каждое движение народа и
каждое движение советских самолетов так душевно и так родственно связаны,
я благодарю судьбу, что она позволила и мне жить в наше прекрасное,
горячее и искреннее время.


ГРИШКА


1

Городишко Мирополье стоял на горе. Из окна вагона он казался живописным:
на зеленых склонах кое-где пробивались светло-голубые, светло-зеленые и
темно-голубые маковки церквей, а выше всего поднималось из зелени стройное
белое здание.
Из окна вагона казалось, что в тени этой зелени рядом с притихшими
древними храмами люди живут уютно и мирно, там пахнут ландыши, там
свежесть листвы, одетые крапивой и цветами дорожки.
А осенью городок былпохож на оперную декорацию: золото, парча и
торжественные багряные закаты.
Железная дорога проходила от города в шести километрах; по железной
дороге проносилась мимо города жизнь. Но редко кто-нибудь направлялся
от станции в его таинственные рощи. Чаще всего проезжал на своей лнейке
Илья Иванович Пивоваров.
Линейка у Пивоварова новая, ее крылья окрашены в розовый цвет, красил
линейку Гришка. Гришка всегда держит в рукаъ темно-красные вожжи и
управляет золотистым могучим жеребцом, только потому не взятым на войну,
что засекается.
В прошлом году Илья Иванович ездил в губернский центр по делам и
привозил оттуда целые ящики товаров, за которыми выезжал на подводе
Гаврюшка. Кое-что укладывали и на линейке - галантерею. А в этом году
Пивоваров ездит неизвестно за чем, из всех карманов у него торчат газеты,
а портфельчик каким тощим уезжает, таким и приезжает.
Пивоварову сорок лет, а Гришке шестнадцать.


2

Ранней весной, когда только что оделись вербы, Гришка выехал на станцию за
хозяином. Это было гораздо приятнее, чем возиться в конюшне или пере-
кладывать в магазине ящики. Кроме того, Пивоваров был приятный и
разговорчивый хозяин, а Гришке только и приходилось с ним поговорить, что
по дороге.
Гришка учился в школе и умеет довольно ловко читать. Илья Иванович
несколько раз хвалил его. Гришка привык к мировому устройству, даже война
не очень нарушала эту привычку. Была, например, японская война, тогда и
убили Гришкиного отца. А теперь тоже война, и убили на ней Гаврюшкиного
отца - всякому своя очередь. А в Мирополье люди жили без войны, сеяли
жито, гречку и коноплю. Одни были победнее, другие побогаче, но все они в
представлении Гришки были миропольцами. А уже от Мирополья во все стороны
расходился белый свет. Где-то там были города, текли реки, волновали моря,
Гришка о них никогда не думал. Высоко где-то царствовал царь, а еще
дальше, за лесами, за ветрами и тучами, жили разные боги и святые
угодники. И о царе и о боге Гришка тоже никогда не думал, во всяком
случае, всем своим нутром чувствовал, что бог и царь Гришкой совершенно не
интересуются. Гришка тихонько жил в таком именно мировом устройстве,
работал у Пивоварова, получал три рубля на всем готовом. Но вот месяца
полтора-два назад, царя, говорят, скинули. И в мировом устройстве что-то
такое сдвинулось. Гришке, собственно говоря, и дела нет никакого к этому
случаю, а все-таки как-то интересно. И хозяин об этом часто разговаривает.
На станции Гришка недолго ждал Илью Ивановича. Он вышел на площадь
веселый, румяный, даже подпрыгивал чуточку. Сел на линейку и сказал:
- Поехали.
Гришка чмокнул на жеребца, натянул вожжи, жеребец любил ходить на
натянутых.
- Погоняй, погоняй, Гришук, - сказал хозяин. - Теперь некогда молоко
возить. Раньше мы с тобой были обыватели, а теперь - граждане. Дела другие
пошли, молоко некогда возить.
В город ведет старенькая мостовая. Она называется "замостьем". На
замостье булыжник от булыжника на аршин, а между ними разная дрянь и ямы.
Кованое колесо провалится в яму - даже жеребец с рыси сбивается, а хозяин
хватается за Гришку.
- Ишь ты, дорога называется, черт бы ее забрал. Правили, сволочи,
дворцы строили да эполеты цепляли, а дорога хоть завались. Постой, Гришук,
вот мы дорогу построим, дай с немцами управиться! Я тебя тогда н такой
фаэтон посажу, во! Перышко в шапочку, а в руках не две вожжи, а четыре,
пара совсем другое дело!
Гришка представляет себе и парный фаэтон, и красивую шапку, и двух
жеребцов в запряжке, а хорошую мостовую не может представить - не видал
никогда и вообще предпочитает мягкую, раздольную накатанную ширину
полтавского шляха, который выходит из города с другой стороны по которому
ездят в Завирье.
- Пара, конечно, лучше, - говорит он. - А кто теперь будет заместо
царя?
- Народ будет, вот кто!
- А народу много.
- Ну, вот и хорошо, что много. Из двух человек один дурак, а другой с
роду так. А со всего народу умного легче сыскать. Найдется кому.
Илья Иванович кивает на просторно разместившиеся хаты, стоящие внизу по
сторонам высокого замостья, прикрытые вербами.
- Ишь живут! Соломенная жизнь! Привыкли - и живут. На крыше солома, на
воротах сорома, на плетнях солома, на соломе спит, и в голове крому
соломы, ничего нету. Другие государства все тебе делают: и часы, и очки, и
коверкот разный, и манчестер, а у нас только солому умеют. А здесь
построить нужно фабрику, например, сукно делать. Сколько людей кормиться
будет! Дело можно какое развернуть. Вот тогда мы с тобой и автомобиль
купим.
- Это какой же? - спрашивает Гришка, немного пугаяст такой будущей
сложности.
- О! Это, брат, чудо такое: без лошадей едет!
- Как поезд?
- Куда там поезд годится!
Гришка дальше не расспрашивает. Ему все равно, на чем ездить, главное,
чтобы харчи были хорошие, а то в последнее время с харчами плохо стало, и
хозяин говорит: "Довели Россию".


3

Уже яблоки и арбузы поспели, когда снова выехал Гришка за хозяином на
станцию. Илья Иванович вышел на площадь сердитый и даже "здравствуй" не
ответил. Сел на линейку и сразу в зубах заковырял спичкой. И так до самого
моста возился с зубами. И только когда переехали мост, спросил неласково:
- Ну, пролетарий, был на этом собрании? Как там эти...
выздоравливающие?
Гришке почему-то не хочется рассказывать о собрании, он вежливо чмокает
на коня и отвечает между чмоканьем:
- Был.
- Солдаты разорялись?
- Как вы говорите?
- Солдаты были... Ораторы?
Гришка начинает вспоминать подробности собрания, и к нему приходит
охота говорить:
- Солдаты больше говорили, а еще один из Благодухова, здоров так
говорил...
- Хе! Здорово, говоришь?
- Здорово говорил!
- А солдатня радовалась?
- Там не только солдаты. Всем понравилось.
- Понравилось? И тебе, значит, понравилось?
Гришка повернул к хозяину улыбающееся лицо. Из-под растрепанного
козырька глянули на Пивоварова довольные, ясные глаза:
- Понравилось, а как же? Здорово понравилось!
- Хе! А что ж тебе, например, понравилось?
- Да все.
Гришка оперся черной ладонью на подушку линейки, и жеребец сразу понял,
что можно идти шагом.
- И как это, чтобы войну кончать, потому что, говорит, довольно кровь
проливали за их, сволочей.
- За сволочей?
- Так и сказал: за сволочей, за буржуев, значит. Довольно кровь
проливать. И власть Советам!

- О!

- Ага. Советы, сказал, должны быть для трудящихся. Кто трудится и
работает. А кто не работает, того, говорит, к чертовой матери выкинуть.
- Действительно! Выкинуть! Разумный народ!
- Да, он разумный, - подтвердил весело Гришка. - Такой разумный!
Прямо все хлопали и хлопали!
- А солдаты что?
- Солдаты больше всех хлопали. А он еще про одного говорил: Ленин, есть
такой, и тогда здорово хлопали.
- И ты хлопал?
- Ага.
- А чего ж тебе хлопать, спросить?
- А как же? А я что ж? Тоже... что ж... работаю.
- Да ведь ты Ленина не видел? Какой это такой, скажи пожалуйста, Ленин,
тебе какое дело?
Гришка похлопал рукой по подушке, а на лице все о же довольное
выражение.
- Ленин за всех трудящихся.
- Дурак ты, Гришка! Он за тебя беспокоится? Где он за тебя беспокоится?
За тебя я беспокоюсь. Вон башмаки тебе купил? Купеил. Деньги тебе плачу?
Плачу. Кормлю тебя? Кормлю. А ты говоришь - Ленин! Где ж? Пускай он тебе
картуз купит, скажем...
Гришка поднял глаза на Пивоварова. В серых его зрачках оразились вербы,
какая-то радость и какое-то удивление.
- Спасибо вам, это я не говорю. А только он за всех.
- Вот тебе и спасибо. А ему за что спасибо сказать?
- А тот у Богодухова все обьяснил: вся власть Советам! Буржуев по
шапке, сами будете жить, без буржуев. А там в Петрограде сидит самый
главный Керенский по фамилии, ой и вредный. ему все воевать и воевать...
Кровь проливать.
- Значит, ты мой магазин заберешь? Хозяином станешь?
Гришка удивленно воззрился на хозяина:
- Да что вы, Илья Иванович! Зачем ваш магазин. Это против буржуев. Где
Ленин, а где магазин.
Гришкины глаза погасли, он сердито глянул на жеребца: с какой стати
шагом плетется и голову даже повесил!
- Но! Задумался!
Ехали молча до второго поста. И тут Гришка спросил:
- А вы видали большевиков? Хоть одного видали?
Пивоваров ответил неохотно:
- Вот добра нашел смотреть! Большевики!
- Интересно посмотреть, какие.
- Подумаешь!
Гришка почуял что-то неприятное в ответах Пивоварова. И вообще с не-
которого времени хозяин ему меньше нравился: не такой веселый и все больше
спрашивает, а сам мало говорит. Но сегодня, пожалуй, он и повеселится. У
Гришки приготовлены для него городские новости. Может это и не такие
важные вещи, как политика, а все-таки интересно.
- А вчера Воротиловка горела! Куда тебе зарево! Ни одной звезды не
видно!
- Воротиловка? - быстро спросил Пивоваров.
- Всю ночь горела! Ой и здорово ж горела!
- Воротиловка?
- Ага. Мы с Гаврюшкой бегали.
- Много хат сгорело?
- Зачем хаты? Хаты все целые. Панский дом горел.
- Подожди. Шагом. Как ты говоришь?
- Я говорю: панский дом. Хорошо горел!
- Да что такое?
- И солома, и конюшни, и клуни. Все начисто!
- Ай-ай-ай! - задохнулся Пивоваров. - Лошади там какие замечательные!
Сгорели?
- Нет! Зачем? Лошади - нет! Лошадей мужики развели. Лошади у мужиков
теперь. И машины. И так еще... Организованно! Все в порядке. Ха! Наша
пожарная приехала, а они говорят: "Чего приехали? Пускай горит!"
- Ай-ай-ай!
- А чего? - оглянулся Гришка. - Мужики сказали: "Удрали в город, пускай
там и сидят, и им спокойнее, и нам без хлопот". Так они и поехали обратно.
Не тушили.
- Куда ж они поехали?
- А в свою пожарную и поехали. Куда ж?
- Да нет! Восковы!
- А, господа? Господа в город поехали. Куда ж им ехать? Ха! Да они и не
поехали вовсе...
- Что ты говоришь?
- Куда там ехать? Сам Восков, говорят, в одной рубашке удрал. Ребята
воротиловские говорят: он всегда без подштанников спать ложился, у панов
будто всегда так. Правда это?
- Что?
- Да вот, что паны без подштанников спать идут? Другое бы дело от
бедности, а то чего?
- Да брось ты... подштанники... А Ирина Павловна?
- Эта барыня? Все целы! Они, как выскочили, так прямо в жито. А потом и
пошли. Пешком.
Пивоваров почему-то до самого дома не сказал больше ни слова. Гришка
чмокал, чмокал на жеребца, то натягивал вожжи, то отпускал, несколько раз
оглянулся, непривычно для него было это молчание. Расстроился хозяин,
видно, а может, что-нибудь другое.
- А лошади не сгорели, - сказал гришка, рассматривая придорожные
плетни. - Все в порядке. Коровы, лошади - все как следует...
Но Пивоваров и на это ничего не сказал. Гришка тоже заскучал. А потом
сказал нехотя:
- И барыня, и дочка. Все в порядке.

4

На вербах уже ничего не осталось, а на замостье серая жижа закрылась и
булыжники и ямы. Жеребец шел злой, шатался на ямах, спотыкался.
В городе возле управы стояла полусотня солдат. Откуда они взялись и для
чего торчали в городе, никто не знал. Говорили, что из этой полусотни
будет сделан новый какой-то полк. Правда или неправда это, никто не знал,
а казаки гуляли по улицам, ухаживали за девчатами, о войне у них и
разговору не было. Едучи на станцию, Гришка думал о казаках, он не прочь
был тоже сесть на коня и надеть черкеску. Но это было не самое главное.
Самое главное было другое: в Петрограде Ленин выгнал Керенского, довольно
ему воевать. Пивоваров как услышал об этом, так и полетел в губернию. А
чего ему лететь, если и так все напечатано в газетах подробно?
На станционной площади насчитал человек двадцать из команды
выздоравливающих. Они гуляли по площади, заглядывали на пути, собирались
по три, по четыре, болтали. С ними было несколько своих парней -
миропольских. Гришка часа четыре ожидал хозяина, привязал жеребца к
столбику, прислушивался и присматривался к солдатам. Все понимали, что
сейчас должны приехать большевики.
Самый знакомый - Власов. Подбородок у него маленький, тонкий, а скулы
широкие, усики. Власов гуляет в старенькой шинельке, руки греет в карманах
и посматривает на город:
- Вот постой, привезут мне сейчас того-сего. Хоть и не мой город, а
поддам кой-кому коленом.
- А чего привезут? Чего привезут? - пристал к нему Гришка.
Власов задвинул руки в карманы по самые локти и смеется:
- Чего привезут? Пуки-туки-буки! Образца девяносто пятого года.
- Это ружья?
- Не ружья, деточка, не ружья - винтовки! Да ты помалкивай.
- Большевики привезут?
- Вот любопытный! - а кто ж, меньшевики, что ли? Догадываться надо.
- А скоро привезут?
- Чего?
- Да эти...
- Ох и дурной же ты! Чего? Несознательный какой!
- Да чего я несознательный?
- Дубина просто! Ты ж видишь, что я с голыми руками. И другие. Чего ты
орешь? Погулять выйти нельзя на станцию, так сейчас и пристанут.
Подошел пассажирский. Солдаты бросились к вагонам, но оказалось, что
большевики не приехали. Гришке так стало досадно, как никогда в жизни не
было. Солдаты собирались у входа и тхонько скучали. Но прибежал Власов,
зашептал:
- Идет следом поезд! На Благодухов. И трехдюймовка с ними. Минут через
двадцать будет. А ты чего здесь, ох, и парень же любопытный!
- Какой это?
- Да вот этот, пивоваровский! Вон, бери своего хозяина!
Пивоваров вышел, сам не свой, на Гришку и не посмотрел. Подошел к
линейке и не садится, а стоит и смотрит куда-то, руку положил на крыло
и пальцами постукивает. Гришка сидит на линейке, ожидает.
Хозяин вздохнул и полез-таки на линейку. Поехали.
- Что в городе?
- А что в городе?
- Не понимаешь, что ли?
- Да и не понимаю...
- Казаки в городе?
- Большое дело - казаки! Пока в городе.
- Как это ты разговариваешь?
Гришка опустил глаза, потрогал кнутовищем сапог, промолчал.
- Большевики, говорят, приезжают?
- А что ж?
- Что ж, что ж! Погоняй, чего плетешься?
Гришка ничего не сказал и погонять не стал, куда там погонять? Все
равно ямы.
Так и ехали молча до самого моста. А только вздернулись на мост, как
оглушительно гакнуло сзади и пошло громом по свету.
Пивоваров ухватил гришку за плечи.
- Что такое? Господи!
Гришка не успел ответить: оглушительно зазвенело впереди и вспыхнуло в
небе белым облачком. Хозяин соскочил с линейки и смотрит на Гришку, а губы
дрожат. И жеребец дрожит, ткнулся мордой в перила.
- Гриша! Что такое?
А всмотрелся в Гришу, еще больше испугался: в серых глазах Гришки не
отражается сейчас небо, они холодно смотрят на хозяина и улыбаются без
шутки.
- Приехали, хозяин.
- Куда приехали? - в суматохе оглянулся Пивоваров.
- К нам, в город, большевики приехали!
И в подтверждение этих слов снова взорвался мир, и снова белым облачком
резкий звон разошелся над городом.
Пивоваров бросился к линейке, споткнулся, на четвереньках влез на
сиденье.
- Гони! Гриша, гони! Господи!
Взволнованный жеребец загремел по мосту.
- Да куда ж мы едем? На смерть, что ли? Сворачивай сюда. Сворачивай в
этот двор...
Гришка потянул правую, линейка чуть не опрокинулась. Круто скатились с
замостья и влетели в безворотный двор. В дверях хаты стоял мужик, и возле
него бабка крестилась часто.
- Трехдюймовкой бьют...
- Я у вас подожду.
- Ну а как же!
По дороге два солдата. Они быстро шли под плетнями и всматривались
вперед. Гришка выбежал из двора.
- Куда ты, черт! - закричал Пивоваров.
Гришка глянул: под плетнями шли все двадцать: у каждого винтовка, и у
некоторых и две.
- Власов!
- А! Любопытный! Возьми вот у него!
- Кого?
- Кого, дурень! Кого! Пуки-туки возьми!
- Да ну?! - Гришка присел, может быть, от удивления, может быть, для
того, чтобы лучше прыгнуть к винтовке.
- Ты что, сдурел?
- Дай ему, дай! Свой человек.
Гришка ухватил винтовку, сжал в руках перед собой. Его глаза теперь
пылали серым, но страшно горячим огнем.
- Власов, а где большевики?
- Ну и глупый ты парень, просто непостижимо! Где большевики! да ты ж и
есть большевик, дурья твоя башка. Да довольно тебе болтать, в бой идем!
Гришка только один раз ошеломленно хлопнул глазами и взял винтовку в
правую руку, как и все.
- Гришка! Куда ж ты, сукин сын? Куда?
Гришка оглянулся. Как это он забыл про хозяина?
- Илья Иванович! Да ты ж и есть самый буржуй!
Но Власов в этот момент треснул его между лопатками:
- Долго я тебя буду учить? Баран деревенский! Вперед!
Гришка громко и радостно вздохнул и... пошел вперед.


СЛУЧАЙ В ПОХОДЕ

Несколько лет тому назад, закончив полугодовой план на своем заводе,
коммуна отправилась в поход. В этом году был большой поход, к нему
готовились с самой осени. Поход - дело сложное.
В начале июля четыреста коммунаров маршем прошли к вокзалу, взволновали
город звоном своего могучего оркестра. За последним взводом малышей шумели
три грузовика обоза@1. На грузовиках сложено все наше имущество: провизия,
корзинки с костюмами, чемоданы, даже мелкие вещи, в строю ведь не
полагается нести что-либо в руках. Однако в первом взводе все-таки несут
чемодан. А в чемодане деньги. За зиму каждый коммунар накопил из заработка
несколько десятков рублей чистых сбережений, а некоторые и больше сотни.
Деньги эти еще не были выданы коммунарам, а общее собрание так и решило:
не нужно их сейчас раздавать, а то растратим, а на кавказ приедем без
денег@2. Поэтому деньги находились на моей ответственности. Я сложил их в
чемодан среднего размера, и она насилу-насилу в нем поместились -
пятьдесят пять тысяч рублей, и все пятерками и тройками. С большим трудом
закрыл я крышку чемодана, а потом посмотрел на него с грустью:
- Что же это выходит: я должен весь поход носить этот чемодан?
Председатель совета шестнадцатилетний Шурка Неварий попробовал чемодан
на вес и завертел головой:
- Действительно: тут пуда полтора. А как же быть?
И другие ребята задумались. Кто-то сказал:
- Пятьдесят пять тысяч рублей - не шутка. А у нас народ разный есть.
Народ в коммуне был и в самом деле разный. Почти все пришли в комму-
ну из беспризорности, некоторые и тюрьмы попробовали. А здесь большие
деньги - большой соблазн.
Думали старшие и решили: отдать чемодан с деньгами на хранение первому
комсомольскому взводу, пускай как хотят, так и управляются с ним.
Первый взвод не уклонился от ответственного поручения, и поэтому в их
рядах всегда болтался у кого-нибудь в руках черный чемодан среднего
размера.
Поход был большой. Девятьсот километров проехали поездом до города
Горького, в Горьком дня четыре гуляли, побывали в балахне, на
автомобильном заводе, по городу сделали маршей не меньше, как километров
на сорок. И всегда в первом взводе немного портил строй этот самый
чемодан.
Потом мы заарендовали пароход и поплыли вниз по Волге. Плыли долго, не
спешили, останавливались в каждом городе. На пароходе я начал ребятам
выдавать деньги. Выдавал понемножку, чтобы и на Кавказ осталось, но все же
за десять дней плавания роздал восемнадцать тысяч пятьсот сорок один рубль
двадцать пять копеек. При каждой раздаче составлялся список, и в нем
ребята расписывались. Списки эти я складывал в другой чемодан, в котором
находилась наша походная канцелярия. Этот чемодан тоже находился при
первом взводе, только его не носили в строю, а сдавали в обоз.
В Сталинграде мы распрощались с пароходом и сели в поезд, чтобы ехать в
Новороссийск. Поезд нам дали плохой и почему-то без освещения. Я
поместился в вагоне первого взвода. Проверив караулы в каждом вагоне, я
заснул. А разбудили меня рано утром общее волнение и крики в вагоне. Меня
тормошили, и я еще не успел проснуться, как мне все хором закричали:
только что, когда поезд отошел от какой-то станции, один человек вскочил в
вагон, закричал что-то, побежал к другому выходу, по дороге схватил
чемодан и выпрыгнул вместе с ним на ходу.
- Чемодан?
- Да, чемодан. Только не тот. Он хотел, видно, с деньгами, а ухватил
другой... с канцелярией.
- А где это ребята?
- Да почти все попрыгали.
- Куда попрыгали?
- А за ним. За вором попрыгали.
Поезд шел на последнем перегоне к Новороссийску. В этом городе мы
стояли два дня, собирались сесть на пароход. И два дня с нетерпением ждали
возвращения первого взвода. Ребята пришли только к вечеру второго дня,
голодные, уставшие и подавленные неудачей. Вор, как только спрыгнул с
поезда, бросился в лесок и как сквозь землю провалился. Коммунары
исследовали все окрестности Новороссийска, сделали не меньше сотни
километров, но ничего не нашли.
Собственно говоря, грустить было мало основания. В чемодане ничего
особенно ценного не было. Но вдруг я вспомнил, что в нем лежали списки на
полученные ребятами деньги. Выходило так, что я не мог отчитаться в
расходе восемнадцати тысяч рублей.
Я собрал совет и обьяснил ребятам затруднительность моего положения.
Ребята задумались. Шура сказал:
- Да. Дело скверное. Надо новые расписки взять... только много есть
таких... Неправильно напишут... как будто меньше получили... напишут.
Но у меня другого способа не было. На общем собрании я просил ребят,
чтобы каждый написал на отдельном листке бумаги распику на все деньги,
полученные в дороге.
Поздно вечером в совете стали приводить эти расписки в порядок.
Все-таки их было четыреста.
Расписки разложили в маленькие папки по взводам и отдельно подсчитали
каждый взвод. Шурка сидел как на иголках и шептал:
- От интересно... все ж таки... советские люди... а накроют, честное
слово, накроют.
Помолчит немного и опять волнуется:
- Я так думаю, рублей на пятьсот накроют вас, Антон Семенович.
Кто-то возразил ему:
- Нет... рублей на сто, больше не накроют.
Перед Шуркой на столе лежит чистая тетрадь, и на ней огромными цифрами
написано: 18541 р. 25 коп.
Эта цифра была взята из моей записной книжки, где я записывал все
расходы по походу.
Скоро взволнованные итоги были проверены и записаны. шурка взял
карандаш, чтобы подсчитать общий итог, раза два просчитал цифрк опеек и
вдруг бросил карандаш:
- Не могу, честное слово, не могу. Считай ты, Колька!
Колька взгромоздился на стул и начал вслух:
- Три да четыре - семь, да пять - двенадцать, да десять - двадцать
один...
Он записал первую цифру итога: 5.
- Правильно! - заорал кто-то. Все промолчали.
Через две минуты рядом с пятеркой появилась новая цифра - 2.
- Здорово, - закричал тот же голос.
- Да чего ты орешь? - рассердился Шурка. - Подумаешь, здорово! В
копейках никто не наврет. Считай дальше!
Колька просчитал и прошептал чуть слышно:
- Шесть.
- Сколько?
- Шесть.
- Не может быть, считай сначала, да считай правильно! Чего ты с ногами
на стуле сидишь? Сядь, как человек!
Колька сел, как человек, и осторожно, нажимая на каждом итоге,
просчитал цифру единиц.
- Шесть.
- От жулики! - сказал шурка. - Ну черт с ними, пиши шесть.
Колька написал рядом с копейками: 6.
- Ну, и народ же какой поганый! - произнес со злостью Шурка и глянул за
окно. Там стояла толпа коммунаров, и один поднял к Шурке напряженное лицо:
- Шура, ну что? Правильно?
- Где там правильно? У вас разве может быть правильно? Сказано,
беспризорники!
За окном затихли.
- У Кольки вдруг рядом с шестеркой появился дикий и неожиданный ноль.
- Что такое? - Шурка бледнел все больше и больше. - Считай еще раз.
Но и проверка не изменила ужасной картины: ноль. Шурка махнул рукой и
поднялся из-за стола:
- Я не могу. Я ухожу.
Я удержал его за руку. Он стал в безразличной позе за спиной Кольки и
боком следил за его карандашом. Карандаш вдруг медленно и слабо
начертил в столбике сотен 2.
Колька вспотел и откинулся на спинку стула:
- Два. Двести, значит.
- Еще раз! - громовым голосом заорал Шурка.
Колька стремглав бросился к бумаге, но считал основательно, медленно,
громко:
- Три да семь - десять, да еще четыре - четырнадцать, да девять -
двадцать три, да четыре - двадцать семь, да пять - двадцать девять.
Шурка быстро поднял руку и стукнул Кольку по голове:
- Да что же ты со мной делаешь? Каких девять, каких девять? Два.
Никто не возразил против расправы. Колько встряхнул головой и пошел
дальше. Под цифрой сотен стала пятерка.
- Фу! - вздохнул Шурка. Все улыбнулись.
Все остальное было правильно. Общая цифра вышла: 18506 р. 25 коп.
Все устало замолчали. Кто-то сказал:
- Значит, тридцать пять рублей. Ну, это еще ничего.
Грустно все-таки задумались. Колька мечтательно смотрел на свой итог и,
как будто про себя, сказал:
- А все отдали бумажки?
Шурка скучно посмотрел на него:
- Все.
И вдруг открыл глаза и хлопнул себя по лбу:
- Ах я старый дурак, растяпа! На!
Из бокового кармана он выхватил бумажку и бросил Кольке. На ней была
написана расписка о том, что Александр неварий получил в счет заработка
тридцать пять рублей.
Все громко и радостно засмеялись. Шурка побежал к окну и заорал:
- Правильно! Тютелька в тютельку! Копейка в копейку!
За окном дико заверещали: "Ура!".
Шурка сидел и улыбался, а потом сказал спокойно и уверенно:
- Собственно говоря, иначе и быть не могло.


ПРЕМИЯ


1

За городом через речку переброшен железный мост, а потом прямая как стрела
устремилась к лесам на горизонте новая асфальтированная дорога. Леса на
горизонте вовсе и не леса, а небольшие посадки по сторонам дороги.
За ними снова степь, а в степи совхоз м. Х октября. В совхозе много
построек, и все каменные, а самая лучшая постройка - свинарня, в которой
работает Евдокия Петровна Погорелко. Есть еще в совхозе маленький флигель,
обсаженный кустами акации. Там в одной из комнат сидит новый директор,
Семен Иванович, о деятельности которого разные люди в совхозе выражаются
по-разному. Главный бухгалтер говорит:
- Это вам не старый директор! Этот покажет работу!
Кладовщик вертит головой и произносит с восхищением:
- Ох, и жмет! Ох, и жмет!
А старый сторож Василий Нестерович и раньше никогда не восхищался, и
теперь спокоен:
- Новые начальники, они всегда хорошие. Я-то при чем? Пускай себе
новый, пускай себе старый.
Евдокии Петровне Погорелко некогда выражать свое мнение о директоре.
Она стоит перед его столом и вытирает глаза уголком старенького фартука.
Нельзя сказать, что она плачет, просто слезы сами собой появляются в
глазах. А глаза у нее тоже не молодые, они внимательно и доверчиво смотрят
на нового директора Семена Ивановича, они ожидают от директора
справедливости:
- Пришли и взяли, говорят: "недоразумение". Разве ж может быть такое
недоразумение? А потом говорят: директор приказал.
Семен Иванович, молодой, с ежиком на голове, неумело морщит лоб и
старается отвернуться.
- Говорят: "директор сказал", - а я им говорю: "Врете, не может быть
такого закона - премировали, а потом отнимать". И не отдаю. А они схватили
и давай тащить. А я гвоорю: "Бандиты вы, а не товарищи". Так еще, говорят,
ответишь за оскорбление. Есть такой закон, товарищ директор?
Семен Иванович - новый директор, и поэтому на его плечах лежит тяжелое
бремя ликвидировать все несправедливости и беззакония, бывшие при старом
директоре. И он говорит Евдокии Петровне спокойным, рассудительным
голосом:
- В том-то и дело: закон! Вы присвоили государственного поросенка, это,
по-вашему, - закон?
- Да не присвоила я, что вы батюшка! Премировали меня, под самое Первое
мая премировали! Три месяца у меня поросенок живет, и кормила его, и все
знали про это.
- Кто знал?
- Все знали, весь совхоз знал.
- А документы где? Написано где-нибудь, что вас премировали?
- Да где-нибудь, может, и написано! Разве я знаю?
- Приказ где? В приказе сказано, что вас премировали? Не сказано, и не
знает никто.
- Был приказ, батюшка, при мне, на моих глазах прочитано. Приехали они,
директор Николай Александрович и начальник городской... тот... как его...
Никитин товарищ, приехали, посмотрели все, и так им понравилось, так
понравилось, чистота какая, и поросята какие! Никитин товарищ и сказали:
премировать этого работника за его образцовую работу этим поросенком. И
показали на поросенка. А директор Николай Иванович засмеялись и даже меня
так по плечу, говорят: "Она у нас лучшая ударница".
Евдокия Ивановна даже улыбнулась директору, рассказывая об этом случае
накануне Первого мая. Но директор не улыбнулся. Директор снова наморщил
лоб, помолчал и крикнул в другую комнату:
- Товарищ Ракитин!
Евдокия Ивановна доверчиво оглянулась. Вошел Ракитин, главный
бухгалтер, толстый, с глазами подслеповатыми, недовольными. Он сразу
догадался, в чем дело.
- Это насчет поросенка?
- Что здесь у вас делалось? - возмущенным голосом сказал директор и с
укоризной посмотрел на Ракитина. - Вы знали, что она премирована
поросенком?
- Боже сохрани! - сказал главный бухгалтер. - никто ничего не знал.
Когда вы были премированы?
- Да под самое Первое мая. Помните, еще как на митинг собирались, вы
меня еще поздравляли, сказали: "Видишь, при Советской власти ударную
работу награждают!"
- Я вас поздравлял? Бред, совершеннейший бред!
- Как вы сказали, батюшка?
- Бред, говорю, сон приснился!
Чего-то не поняла Евдокия Ивановна в этих словах, опять засмотрелась на
директора, ожидая от него справедливости.
- Все, - сказал директор, - идите.
- А поросенка забрать можно?
Директор пожал плечами, главный бухгалтер сочувственно просиял улыбкой,
товарищеским голосом сказал Евдокии Ивановне:
- Товарищ Погорелко! Не может быть такого премирования. Нужно акт
составить было, в приказе написать.
- Так вы напишите, товарищи, написать всегда можно: так и так, за
ударную работу...
Главный бухгалтер все свои зубы показал директору, и директор ответил
ему вежливой гримассой, которая обозначала только одно: как мало понимает
Евдокия Ивановна в деле бухгалтерской законности.
А в это время открылась дверь и целая тройка деловых оживленных мужчин
ввалилась в кабинет директора. Евдокия Ивановна отступила к холодной
печке, долго стояла, думала, и слез у нее теперь уже не было. Никто не
заметил, как она вышла из кабинета и побрела через двор к своей свинарне.


2

Евдокия Ивановна живет в старенькой избе у самого вьезда в совхоз. А рядом
с избой крытый соломой сарайчик, и в нем осиротевшая загородка, где еще
так недавно жил веселый чистенький поросенок. Зовут поросенка Шалуном. Он
и теперь живет на свете, только эта жизнь протекает в большой теплой и
светлой свинарне совхоза. Он и теперь отызвается на свое имя, и теперь
считает, что имеет к Евдокии Ивановне особое отношение. Когда она подходит
к станку, он небрежно расталкивает толпу своих сожителей, таких же
четырехмесячных красавцев, как и он, задирает к ней оживленную благодарную
мордочку. Его маленькие глазки способны выразить очень много, и понимать
их умеет только Евдокия Ивановна. Она читает в глазах
Шалуна и любовь, и ребячью шутку, и память о разных деликотесах, которыми
иногда баловала его Евдокия Ивановна. Она напоминает ей те счастливые
четыре месяца, когда Шалун был не простым поросенком, а премией за ударную
работу, когда она могла с гордостью рассказывать всем о случае накануне
Первого мая, когда люди слушали этот рассказ с интересом, и если
завидовали немного, то зависть у них была хорошая. Все хорошо знали, какая
замечательная работница Евдокия Ивановна, как она знает и любит свое дело,
какие образцовые поросята из месяца в месяц выходят из ее питомника. Все
знали еще и другое: Шалун никогда не станет обыкновенной свиньей, которую
можно зарезать и сьесть, он всегда будет другом Евдокии Ивановны и всегда
будет первомайской премией за ее ударную работу. И так было потому, что и
сама Евдокия Ивановна не мгла иначе смотреть на Шалуна.
Теперь стало иначе. Скоро Шалун перейдет в отделение для взрослых
свиней, а премией он перестал быть две недели назад. И вставало перед ней
трудным вопросом: были ли в ее недавней жизни эти четыре месяца, когда она
считалась премированной ударницей и когда все ей немного завидовали, когда
живым доказательством ее успеха был веселый чистенький Шалун?
Евдокия Ивановна работала по-прежнему. В ее отделении, и теперь было
что показать: и бело-розовые животики поросят, и сухой пол в проходе, и
свежую солому в станках, и тишину, и даже приятный запах во всем
отделении. И наверное, в бумагах было написано, а если не в бумагах, то в
памяти людей, что не было у Евдокии Ивановны никаких скандалов, ни
повальных смертей, ни голода, ни холода. Все шло по-прежнему, только глаза
у Евдокии Ивановны стали грустные, да иногда подсмеивались над ней
мужчины:
- Премировали, значит, тебя! Ха!
В этих словах, может быть, было и сочувствие. Не было сочувствия только
у разных начальников. Кладовщик - тот прямо говорил:
- Нахально премию себе приспособила. А Семен Иванович - человек такой:
прижал моментально.
И завхоз чего-то радовался:
- Не каждый может вообразить себя ударником. Для этого постановление
нужно.
Директор Семен Иванович часто заходил в отделение, одобрительно
посматривал на поросят, разговаривал вежливо и даже хвалил иногда Евдокию
Ивановну, а один раз сказал с досадой:
- Эх, Евдокия Ивановна! Как же так можно: получить премию и не
оформить. И никто ничего не знает: ни бухгалтер, ни завхоз, ни кладовщик,
разве так можно?
Евдокия Ивановна ничего на это не ответила, пожалуй, лучше было забыть
обо всем этом.


3

В конце августа приехал в совхоз новый городской начальник, товарищ
Голубченко. Другие здорово волновались, когда узнали о его приезде, а
Евдокия Ивановна была спокойна: все у нее в порядке, придраться не к
чему. В отделение зашли целой кчей: и Голубченко, и Семен Иванович, и
главный бухгалтер, и завхоз с кладовщиком. Голубченко сказал весело:
- Ну, здравствуй, хозяюшка! Как дела?
Евдокия Ивановна скромно ответила:
- Обыкновенные дела, живем.
Голубченко хорошо осматривал, зашел в каждый станок, многих поросят
просто рукаи попробовал, за ушами посмотрел, за хвостики подергал. Сначала
молчал, а потом улыбался, а когда дошел до конца, обернулся ко всем и
засмеялся даже:
- Прямо скажу: класс! Настоящая работа, квалифицированная! Гордиться
можете таким поросятником. Как вас зовут?
- Погорелко.
- Имя и отчество! Для таких работников мало Погорелко. Имя и отчество
все должны знать, весь совхоз!
Завхоз зашел сбоку и ответил убежденно:
- Так и делаем, так и делаем: Евдокия Ивановна зовут!
- Евдокия Ивановна? Давно работаете, Евдокия Ивановна?
- А девять лет.
- Сколько раз премированы?
Испугалась Евдокия Ивановна, даже побледнела, косо глянула на главного
бухгалтера. Но главный бухгалтер другнул одобрительно головой, и глаза у
него сделались довольными:
- Недавно была премирована за ударную работу поросенком.
- Это работа образцово ударная. Единственное отделение в совхозе.
Продолжайте, Евдокия Ивановна, продолжайте. Я пришлю к вам из других
совхозов посмотреть. Покажите им...
Уходя, Голубченко пожал руку Евдокии Ивановне и пожелал ей дальнейших
успехов. А когда он уехал, директор Семен Иванович молча посмотрел на
главного бухгалтера и ушел к себе.


4

- Ну, - строго произнес Семен Иванович, - как вы смели врать, что она
не была премирована! Бред, говорили, сон! Немедленно составьте акт!
Главный бухгалтер пожевал сухими губами и сказал:
- Акт вот у меня. Можете получить.
Евдокия Ивановна взяла в руки бумажку, посмотрела на директора
внимательно и доверчиво улыбнулась:
- Спасибо.
- И поросенка можете сегодня взять. Сейчас же.


5

Через неделю Семен Иванович, когда зашел в поросятник, спросил:
- Взяли вашего поросенка?
- Да... пускай здесь живет. Ему и здесь хорошо.
- Не годится, Евдокия Ивановна, не годится. Раз премировали, нужно
получить.
- А у меня бумажка есть, Семен Иванович. Называется "грамота".
А он пускай здесь живет. И подрос к тому же, уже перевели его.
- Так как же... надо же получить премию.
- Я бы вот этого маленького взяла, Семен Иванович. Вот этого.
Семен Иванович посмотрел на копошащееся в соломе розовое существо,
пожал плечом:
- Хорошо... Я скажу.


6

Главный бухгалтер стоял перед столом директора и застенчиво говорил:
- Как же она может взять маленького, если акт составлен маем месяцем, а
сейчас август месяц? Это невозможно будет провести.
Директор встал за столом, приблизил свой ежик к подслеповатым глазам
главного бухгалтера и прошипел:
- Знаете что? Черт бы вас побрал! Переделайте май на август! Поняли?
Главный бухгалтер прошептал, удаляясь:
- Попробуем.



ДОКТОР

Давно-давно, еще в начале непа, его, Ваську Корнеева, привел в колонию
милиционер. Васька шествовал рядом с милицинером, засунув руки в карманы,
с пренебрежением оглядывался на придорожные бурьяны. С таким же
пренебрежением он потом стоял перед моим столом и руки все держал в
карманах. Я в то время был еще неопытен и в глубине души побаивался
Васькиного хмурого недружлеюбия. Начал с формального вопроса:
- Сколько тебе лет?
Васька прохрипел в сторону:
- Шишнадцать...
Все же меня обижало его обращение, и я спросил:
- Чего ты задаешься, Корнеев? Чего ты куражишься?
Васька повел плечом, но его голубой глаз осторожно наладился, чтобы
рассмотреть меня. Рассмотрел и снова в сторону:
- Ничего я не задаюсь...
- Ты знаешь, куда пришел?
- Пришел! Не пришел, а привели. Ну и пусть!
- А ты куда хочешь?
- Хочешь? Я три года с Красной Армией ходил...
- Врешь!
Он вдруг подарил меня настоящим активным вниманием, даже одну руку из
кармана вынул:
- Не вру! Врешь! Ну не три года, а все равно... В Перекопе был. Били
буржуев...
- А ты, выходит, трудящийся?
- А чего я буду трудящийся? С какой такой стати? Досадно... конечно...
- Ты это... с досады в магазин залез?
Васька не ответил на вопрос, последний раз махнул пренебрежительно
рукой и засунул ее в карман. Я из последних сил зарядил себя
"педагогическим подходом":
- Оставайся у нас в колонии. Сделаешься настоящм трудящимся...
образование получишь.
- Слышал, - перебил меня Васька. В его речи было не столько голоса,
сколько блатного профессионального ларингита. - Слышал. Все уговаривают:
трудися, трудися. А почему буржуев никто не уговаривает?
Он отворачивался, надувался. вооьще "обмануть" его было трудно. Я тоже
"надулся":
- Тоже - философ! Посидишь в допре несколько раз, опомнишься. Никто
тебе не позволит по магазинам...
Он неожиданно размяк, грустно задумался.
- Это, конечно, в допре не мед, и на воле не мед, а только зло берет,
товарищ заведующий: не успел, понимаешь, родиться, на тебе - несчастная
судьба!
Васька жалостливо морщил лицо и колотил грязным кулаком по груди,
прикрытой полуистлевшей, некогда розовой тканью. Я смотрел на него без
особенного восхищения: привык уже к таким романтическим декламациям.
Все-таки я повторил приглашение:
- Оставайся в колонии, Корнеев.
- Оставайся! А чего я здесь буду отдуваться? До чего вы меня доведете,
товарищ заведующий? Вы меня доведете: буду я сапожником. Или, к примеру,
кузнецом... Это тоже не мед, товарищ заведующий!
Собственно говоря, этот Корнеев попадал не в бровь, а пярмо в глаз. В
колонии действительно не было никакого меда, это обстоятельство меня
самого давно удручало.
И, кроме того, совершенно верно: я мог предложить только сапожную
мастерскую и кузницу. Но неприлично было уступить первому философу с
улицы:
- Советская власть буржуям ходу не даст. А до чего я тебя доведу?
Образование получишь.
- И что с того, товарищ заведующий? Что с того образования? Бумажки
переписывать?
Я ответил несмело, отражая в словах мою легкомысленную педагогическую
мечту:
- Доктором будешь!@1
Васька доверчиво захохотал, размахивая руками, вообще веселился.
- Доктором! Эх, и сказанули, товарищ заведующий! Вы еще скажете: ученым
будешь! Думаете: он дурак, поверит, красть перестанет.
Он ушел от меня с веселым, оживленным лицом, высокомерно посмеиваясь
над моей простодушной наивностью.


* * *

Прожил в колонии недолго, всего около двух месяцев. Работал плохо,
лениво. Лопатал или топор в его руках казались сиротливыми, оскорбленными
вещами, и с началом рабочего усилия всегда рождалось в его лице скучное
отвращение. К воспитателям он относился с холодным презрением, а ко мне -
с презрением веселым:
- Здравствуйте, товарищ заведующий. Вот смотрите: на доктора выхожу! А,
чтоб вас...
А потом наступило утро, когда он исчез, и вместе с ним исчезло почти
все инструментальное оборудование кузницы: молотки, гладилки, метчики,
клуппы. Так обидно нам было за нашу и без того бедную кузницу, что не
оставалось у нас свободной души пожалеть о пропавшем человеке Ваське
Корнееве. Старший инструктор пришел ко мне серый и похудевший, дергал
закопченный ус:
- Увольнения прошу. Если бы он знал, подлец, как эти метчики
добываются...
Это было в июле. А в августе снова привели Ваську Корнеева. Когда ушел
милиционер, Васька стал перед столом и уже приготовил
обиженно-пренебрежительну„ рожу, но он ошибся: теперь в моей душе и
капельки не осталось "педагогического подхода" и не боялся я Васькиной
хмурости.
- Можешь уходить на все четыре стороны.@2 Пожалуйста!
Я широко открыл дверь кабинета, выводящую прямо во двор.
Его голубые глаза трепетно ожили, он глянул на меня с испуганным
удивлением.
- Уходи, - повторил я, - уходи!
Он протянул вперед подставленную ковшиком просительную руку:
- Товарищ заведующий! Куда же я пойду?
- Куда хочешь!
На его лице, как и тогда, заиграли блатняцкие жалобные мускулы, кулак
приблизился к груди.
- Как же это можно... человека... на все четыре стороны? Пропадать,
значит? Да? Пропадать?
У меня не было к нему никакой жалости:
- Пропадай! Какой ты человек? Распелся тогда: буржуи его обидели! А
потом взял и обокрал товарищей! Какой ты человек? Нечего жалобную рожу
корчить, иди к чертям! На волю! Пожалуйста!
Он вышел на высокое крылечко, но не спустился вниз по ступеням, а
прислонился к перилам, задумался. Я закрыл дверь. Через полчаса она
потихоньку открылась и Васька влез в кабинет. Так же тихо Васька прикрыл
ее и остался там, у двери. Я спросил его минут через десять:
- Чего тебе нужно?
Он решительно шагнул к столу:
- Товарищ заведующий? Помните, говорили: "доктором будешь"? Помните?
- Нет.
- Товарищ заведующий! Будь я гад, на части разорвусь... что хотите! Я
понимаю: вам, конечно, не мед, если вот такие, как я... с кузницей! А
только... землю буду есть, а доктором буду! Вот увидите!
Я прислушался. В его голосе ничего не было блатного, никакой романтики.
На меня смотрели страстные и жадные человеческие глаза.
- Ступай в спальню, - сказал я. И он поспешно, с деловой озабоченностью
метнулся к дверям.


* * *

С тех пор прошло много лет. Васька Корнеев давно окончил медицинский
институт и... исчез из моего поля зрения. В то время когда другие
колонисты, уйди из колонии, совершая и первые, и вторые, и последующие
свои
жизненные марши - то в вузах, то в Красной Армии, то на фабриках и
заводах, - всегда вспоминали и меня, и колонию, писали письма, приезжали
на свидания, Корнеев просто потерялся в просторных границах СССР и даже
слухов о нем доходило мало. Глухо, с промежутками в два-три года, из
десятых уст доносились неясные отрывки Васькиной биографии, назывались
города, поезда, пароходы, где Ваську встречали, - это все.
Я имел право обижаться на него, но в то же время всегда помнил, что и в
колонии Васька не отличался нежностью. Свое обещание сделаться доктором он
выполнил с великим, совершенно героическим напряжением. И в грамотности и
в развитии он далеко отстал от сверстников, каждый абзац каждого учебника
он брал медленной, непосильной осадой - в поте лица, в бесконечном
повторе, на границе изнеможения. И улица, и бродяжничество, и "воля", и
недоверие к людям, рецидив дикого, хмурого одиночества всегда тянули
Ваську куда-то назад. Я видел, с каким отчаянным, молчаливым упорством
Васька совершал работу преодоления. И, за исключением только одного
случая, он никогда "не пищал", не просил снихождения, не склонялся на
чей-нибудь жилет. Но очень вероятно, что он ненавидел меня втихомолку,
ненавидел за тяжесть собственного обязательства, выданного на мое имя@3.
И, может быть, поэтому он никогда не приближался ко мне душевно, никогда
дружески не захотел раскрыться, да и к товарищам относился с хмурой
сдержанностью, точно обозначая между дисциплиной и дружбой. И только один
раз он откровенно упал духом, когда уже был на первом курсе медицинского
института. Он пришел ко мне подавленный и смущенный и сказал, не глядя в
глаза:
- Не могу. Не хватает силы. Все равно не выдержу. Придется бросить.
Я молча смотрел на него. Он слабо улыбнулся и произнес со стесненным
юмором:
- Это... учеба эта... не мед - кожа болит, так тяжело. Это совсем не
мед.
Я долго молчал, раздумывая. А потом ответил ему коротко:
- Нет. Институт ты закончишь.
Он ушел от меня грустный и подавленный, и я не был уверен в том, что не
совершил преступления.
А закончив институт, он исчез. Профессора институтов отзывались о нем
горячо: очень талантливый врач, будет хорошим хирургом, человек мыслящий,
совсем не ремесленник. И я успокоился. А что забыл меня и товарищей - тоже
бывает, у всякого своя ухватка.
Да я и сам начал о нем забывать, и вдруг после многолетнего отчуждения
я получил от него письмо:
"Я не писал Вам никогда, не знаю почему, а сейчас душа просит. Это
потому, что я - победитель. Вот когда и мне довелось одержать настоящую
победу. Ничего, что я врач, трудно у нас разграничить, кто сделал больше,
кто меньше. Я учавствовал в защите Хасана, как хирург, но все равно - я
учавствовал в этой великолепной организации, и я сейчас торжествую - я
победитель. Когда они полезли на нас, япошки, я, понимаете, как-то так
оглянулся и увидел, что эт они лезут на весь над двадцатилетний путь, на
мой тяжелый путь освобождения. Признаюсь Вам, одному Вам: мне показалось,
если они нас побьют, они отнимут у меня мое человеческое достоинство. Они
лезли на нас пьяные, и у них неплохая артиллерия. Но что мы с ними
сделали! С каким прахом мы их смешали! И так это прекрасно: у нас
был не только энтузиазм, у нас был хороший расчет. В общем это далеко не
мед - встретиться с нашей Красной Армией на боевом поле!
Я торжествую, дорогой, и я должен Вам об этом написать. И конечно я так
благодарен Вам за то, что Вы дали первый толчок. А теперь я победитель, и
мне очень весело, хочется много жить, хорошо жить. И говорят, знаете что?
Говорят, что я хороший хирург. Крепко жму Вашу руку и поздравляю с
победой.
Ваш Василий"@4.